— …Вона как. Сашка это все утворил, беспременно он. Неласковый он, задиристый…
— Ну, хорошо, — прервал ее наконец Яков. — Когда вы ушли вчера из музея?
— А как убралась, так и ушла.
— Точнее не припомните?
— В семь часов. Может, немного в восьмом.
— Кто после вас оставался в музее?
Глазки ее вдруг забегали испуганными мышатами. Мы переглянулись. У меня вообще к этому времени создалось впечатление, что трещит она не зря: будто сорока предупреждает кого-то об опасности и старается ее отвести.
— Никто. Я последняя была.
Когда тетка Маня, надежно упрятав жиденькие косички в свои сорок четыре платка, ушла, оглядываясь, мы одновременно облегченно вздохнули.
— Да, слов нет, — проворчал Яков. — Все сходится на твоем молодом друге.
— Слишком уж сходится, — осторожно возразил я.
— Факты, факты-то какие: записка под трупом, написанная его рукой, я уж не говорю о ее содержании, вражда, серьезная вражда с Самохиным, туманные угрозы. Опять же эти обломки шпаги: ты сам говорил, что у Саши дома целая мастерская. Там он вполне мог сделать из обломка клинка нож для личных нужд. Все, все сходится.
— За исключением одной немаловажной детали.
— Какой же? — поинтересовался Яков.
— Психологической. В литературе это называется разностильной лексикой. Мне почему-то кажется, что убийство Самохина, с одной стороны, и телефонный звонок и перчатка — с другой — это не связанные между собой линии, случайно пересекшиеся в одной точке. Вся эта "пирушка с привидениями" находится в элементарном противоречии с таким реально жестоким исходом.
— Ерунда, — отмахнулся Яков. — Это не для нашей работы.
— Не могу с тобой согласиться, — сказал я. — Никак.
— А это мне и не надо, — холодно ответил Яков. — Твое мнение мне неинтересно. Может быть, я и сам не очень уверен в виновности Саши, но проверить должен — профессия обязывает.
— Тебе бы сменить профессию, — мечтательно вздохнул я, чувствуя, как мы близки к ссоре.
— Что так? — насторожился Яков. — И какую бы ты мне предложил?
— Лесником бы тебе работать.
— Отчего же именно лесником? — смутился он.
— От людей подальше!
Яков рассмеялся.
— Не петушись, Сережка, пойми меня: дело очень сложное, голова кругом идет. Не поверишь, я нутром чувствую, что это еще не все.
— Вот поэтому и не надо отвлекаться на явно второстепенные…
— Что вы хотите? — перебил меня Яков, оборачиваясь на приоткрывшуюся дверь, в которую робко заглядывала дежурная гостиницы.
— Я хотела сказать, может, вам важно будет — ключ-то от тринадцатого номера нашелся.
— Как так? — опешил Яков.
— Да вот так, уж не знаю. — Она говорила, не входя в комнату. Нынче, как я смену принимала, так он уж на месте висел.
— А кто дежурил перед вами? — Я встал и, пошире открыв дверь, пригласил ее в комнату.
— Воронцова, Ольга.
— Так, так, так, — запел Яков. — А в тот вечер ее сменили вы, да?
— Так и есть, я меняла. Да она, я забыла сказать, и тогда приходила. Говорит: книгу оставила.
— Взяла и пошла?
— Да нет, — смутилась дежурная. — Не сразу; она посидела немного заместо меня — я отлучалась, по личному то есть…
— Понятно, — перебил ее Яков. — И когда это было?
— Да около восьми что-то.
Он посмотрел на меня, я кивнул.
К Староверцеву мы пошли сами. Он, совершенно убитый, сидел в своем кабинете, расположенном на втором этаже музея. Встретил он нас безучастно, видимо понимая, что ничего хорошего мы ему не скажем. Для человека его лет и склада характера такие потрясения не проходят легко и бесследно. За какие-то сутки он постарел так, что даже мне, знакомому с ним всего несколько дней, это сильно бросалось в глаза.
Яков, однако, на это ни малейшего внимания не обратил. Он деловито уселся за директорский стол и достал блокнот, поручив мне вести протокол допроса.
— Мне, право, легче рассказать о любом экспонате музея, чем о сотрудниках, — как-то беспомощно отозвался Староверцев на просьбу Якова.
— Сотрудников у вас не так уж много, — успокоил его тот. — И они постоянно у вас на глазах, причем в самой выгодной обстановке — на работе. Какие-то впечатления о каждом ведь сложились у вас, верно?
Староверцев задумался и долго молчал.
— Начните с Самохина, — подсказал Яков.
— О покойниках плохо не говорят, но и хорошего о нем сказать нечего, — он помолчал. — И плохого, конкретно плохого, — тоже.
— Как это понимать? — улыбнулся я.
— Самохин из тех людей — заметьте, это только мои личные впечатления, — из тех людей, которые все время находятся на грани. На грани, скажем, нравственности и безнравственности. Я старался помочь ему, создать по мере сил благоприятную обстановку для его духовного перерождения, но оказался бессилен. У меня в конце концов сложилось такое мнение, впрочем довольно смутное, что Самохин был способен на многое. Я, конечно, не имею в виду благородные поступки, вы понимаете?
— Не совсем.