И тут она услышала песню. Это была не обычная песенка, которую мог напевать кто угодно, прогуливаясь по пляжу. Пел мощный, поставленный голос, привыкший к огромным залам и скоплениям народа. Ни песок, ни ветер, ни море, ни сам космос не могли его превозмочь. Он летел уверенно, бросая вызов им всем, живой гимн, равносильный стихиям.
Тело появившегося вслед за песней человека совершенно соответствовало его голосу, как идеальный футляр — инструменту. У него была сильная шея, большая голова с высокими надбровными дугами, широкие плечи и длинные ноги. Полнозвучное вместилище голосовых связок, с хорошим резонатором, подумала Сабина, не шевелясь и надеясь на то, что он пройдет мимо, не заметив ее и не прервав песни из «Тристана и Изольды».
Песня продолжалась, Сабина ощутила себя в Черном Лесу из немецких сказок, которые с таким упоением читала в детстве. Гигантские деревья, замки, всадники — все лишено пропорции в глазах ребенка.
Песня воспаряла, разбухала, вбирая в себя весь шум моря и золотую суматоху солнечного карнавала, соперничала с ветром и выбрасывала свои самые высокие ноты в космос, словно мост, сотканный из пышной радуги. А потом чары спали.
Он увидел Сабину.
Он замешкался.
Молчание ее было таким же красноречивым, как его песня, ее неподвижность, в которой выражалась ее сущность, была сродни его голосу.
(Позже он признался ей: «Если бы ты тогда заговорила, я бы прошел мимо. Ты обладаешь талантом давать всему высказываться за тебя. Я подошел к тебе потому, что ты молчала».)
Она позволила ему продолжать грезить.
Она наблюдала, как он свободно и легко поднимается, улыбаясь, по песчаной дюне. Его глаза переняли свой цвет у моря. Мгновение назад она видела море как миллион бриллиантовых глаз, а теперь их было только два, они были еще синее, еще холоднее, и они приближались к ней. Если бы море, песок и солнце задумали создать мужчину, олицетворяющего радость вечера, они бы сотворили именно такого.
Он стоял перед ней, загораживая солнце, и по-прежнему улыбался ее попыткам прикрыться. Молчание услужливо заменяло им диалог.
— Здесь «Тристан и Изольда» прозвучали еще прекраснее, чем в опере, — сказала она. И спокойно надела купальник и ожерелье, словно то был финал представления его голоса и ее тела.
Он сел рядом.
— Есть только одно место на свете, где она звучит еще лучше. В самом Черном Лесу, где песня была рождена.
По акценту она поняла, что он из тех мест и что физическое сходство с вагнеровским героем не случайно.
— Я частенько ее там пел. Там живет эхо, и у меня возникало ощущение, будто песня сохраняется в скрытых источниках и через много лет после того, как не станет меня, она снова взовьется ввысь.
Казалось, Сабина прислушивается к эху его песни и его описания того места, где есть память, где само прошлое — как многоголосое эхо, хранящее опыт; тогда как здесь существовал великий порядок избавляться от воспоминаний и жить только настоящим, словно память — не более, чем обременительный багаж. Именно это он и имел в виду, и Сабина поняла его.
Потом движение прилива увлекло ее, и она нетерпеливо сказала:
— Идемте гулять.
— Я хочу пить, — сознался он. — Давайте вернемся к моим вещам. Я оставил там сумку с апельсинами.
Они спустились по песчаным дюнам, скользя так, словно это была снежная гора, а они — лыжники. Пошли по влажному песку.
— Я однажды видела пляж, где каждый шаг рождал под ногой фосфористое сверкание.
— Взгляните на песчанок, — невпопад сказал певец, однако Сабине понравилось его предложение и она рассмеялась.
— Я приехал сюда отдохнуть перед открытием моего сезона в опере.
Они ели апельсины, плавали и снова гуляли. Только с закатом прилегли на песок.
Она ожидала с его стороны страстного жеста, соответствующего большому телу, тяжелым рукам, мускулистой шее.
Он устремил на нее свой взгляд, теперь ледянисто-синий; глаза его были обезличены, казалось, они смотрят за нее на всех женщин, растворенных в одной, которая, однако, в любой момент снова может раствориться во всех. С таким вот взглядом Сабина всегда сталкивалась в Дон-Жуане, повсюду, это был взгляд, которому она не доверяла. То была алхимия страсти, фиксирующаяся на мгновение на воплощении всех женщин в Сабине, однако через секунду уже способная превратить Сабину во множество ей подобных.
Ее индивидуальность как «уникальной» Сабины, любимой Аланом, оказалась под угрозой. Недоверие к его взгляду студило в ней кровь.
Она изучала его лицо, стараясь заметить, догадался ли он, что она нервничает и что каждое мгновение только усиливает эту нервозность, почти парализуя ее.
Однако вместо страстного жеста он своими гладко очерченными руками завладел кончиками ее пальцев, словно приглашал на воздушный вальс, и сказал:
— У вас холодные руки.
Он погладил остальную часть руки, поцеловав локти и плечи, и проговорил:
— Ваше тело лихорадит. Вы слишком долго были на солнце?
Чтобы его успокоить, она беспечно сказала:
— Обычное волнение перед выходом на сцену.