Ровно горел камин, и дымилось, не остывая, тёплое снадобье. Бормоча что-то невнятно-ласковое, успокаивающее, Эгерт нежно гладил её шею с узором родинок — с тем самым, памятным до последней точечки созвездием, украшением его неба, бедой его снов… Потом он принялся разминать, растирать снадобьем плечи, тонкие руки, по очереди высвобождая их из-под одеяла — всё равно в комнате было тепло, даже душно. Тория понемногу затихла и всхлипывала всё реже; под тонкой рубашкой высоко поднималась, хватая воздух, влажная от пота грудь.
— Слава небу, — шептал он, чувствуя, как покидает её болезненная дрожь, — слава небу… Всё будет хорошо… Тебе ведь лучше, да?
Глаза Тории казались непроницаемо-чёрными из-за широких, как у ночного зверя, зрачков — она смотрела на Эгерта, не отрываясь. Руки её судорожно сжимали кончик откинутого одеяла; догорал камин, следовало подбросить дров — а у Эгерта не было сил оставить её ни на секунду. В комнатке стало сумрачнее, на стенах плясали тени вперемешку с красными отблесками; Тория длинно всхлипнула и притянула Эгерта к себе.
Они лежали рядом, Эгерт вдыхал горький, неожиданно приятный запах лекарства, боясь сдавить её плечи слишком сильно и причинить боль. Тория, блаженно закрыв глаза, уткнулась носом ему в плечо; камин догорал, и сгущалась темнота.
Тогда рука его, мучась собственной дерзостью и не в силах совладать с нею, дотронулась сквозь рубашку до горячей, вздрагивающей от ударов сердца груди.
Тории показалась, что она лежит на дне красно-чёрного раскалённого океана, и языки племени танцуют над её головой. Не отдавая себе отчёта, не желая задумываться ни о чём, она перестала бороться с головокружением; рука Солля, превратившись в отдельное живое существо, бродила по её телу, и Тория испытывала горячую благодарность к этому ласковому, совсем родному созданию.
В полусне-полубреду, растворившись друг в друге, они лежали в темноте, и Эгерт осознал вдруг, что, многоопытный любовник, ни разу за свою бурную юность он не испытывал чувства, хоть отдалённо напоминающего это щемящее желание касаться, отдавать тепло, обволакивать.
Одеяло соскользнуло куда-то к стене. Ненужной сделалась тонкая ткань рубашки; своим телом Эгерт отгородил Торию от прочего мира.
На какое-то мгновение она вдруг протрезвела. Все её чувственные отношения с Динаром не шли дальше осторожных поцелуев; осознав, что происходит, она испугалась — и застыла под ласками. Мгновенно ощутив это, Эгерт коснулся губами её уха:
— Что?
Она не знала, как объяснить. Мучась неловкостью, неумело провела рукой по его лицу:
— Я…
Он ждал, бережно положив её голову на своё плечо; боясь обидеть его или удивить, она не находила слов, стыдилась и маялась.
Тогда, обо всём догадавшись, он обнял её так крепко и так нежно, как никогда ещё не обнимал. Всё ещё полная страха и скованности, она благодарно всхлипнула — объяснять, оказывается, ничего не надо.
— Тор… — прошептал он, успокаивая, — ну что ты… Страшно, да?
Ей было-таки страшно; по комнате плыла ночь, исходил теплом угасший камин, и душа Тории исходила нежностью и детской благодарностью к человеку, который всё понимает без слов.
Он ласково привлёк её к себе:
— Ничего… Всё, как ты захочешь… Как скажешь… Тор, что ж ты плачешь снова, а?
Ей вспомнилась вдруг стрекоза, залетевшая в детстве к ней в комнату. Тяжёлая, зелёная, с круглыми каплями тёмных глаз, она шелестела в углу, тёрлась о стену всеми своими кружевными крыльями, взлетала к потолку и падала почти на самый пол. «Глупая-преглупая, — сказала со смехом мать. — Поймай её и выпусти».
Откуда это воспоминание, зачем?
Тория поймала тогда стрекозу. Осторожно, боясь слишком сильно сжать руку, вынесла дурочку во двор — и, проводив её взглядом, долго ещё чувствовала в ладонях лёгкое царапанье стрекозиных крыльев и когтистых лап…
Она прерывисто вздохнула. Это случится сегодня, это случится сейчас, сколько страхов и надежд, сколько снов… Это предстоит ей сейчас, и она изменится, станет другой, ей страшно, но иначе быть не может… Это неизбежно, как восход солнца.
Эгерт снова понял её без слов; его радость передалась ей, заглушая боязнь; откуда-то из темноты ей слышался собственный счастливый смех, вслед ему не поспевала растерянная мысль — да подобает ли смеяться?! Перед глазами мелькали стрекозиные крылья, огни за рекой, сверкающий на солнце снег, и, почти проваливаясь в беспамятство, она успела подумать: уже.
Чёрным зимним вечером декан Луаян прервал привычную работу.
Просохли чернила на недописанном листе, и высохло перо в неподвижной руке декана — а он сидел, оцепенев за рабочим столом, не отрывая остановившегося взгляда от оплывающей в канделябре свечи.
За окном бесновался сырой ветер затянувшейся оттепели, в камине ровно, по-домашнему горел огонь. Декан сидел, расширив слезящиеся от напряжения глаза; из пламени свечки на него смотрел ночной, непроглядный ужас, и такой же ужас поднимался ему навстречу из глубин декановой души.