Потом рядом со мной появился Эгмонт, камерный певец из Пражской оперы. Оборванный, грязный, исхудавший, он неподвижно сидел целыми днями на нарах, погруженный в свои мысли. Думал он только о своей жене. В лагере Эгмонт перенес тиф. Я пришел в ужас, когда он показал мне свою фотографию, сделанную до того, как началась беда, — со снимка на меня смотрело круглое, счастливое лицо — лицо настоящего оперного певца. Он изменился до неузнаваемости: впалые бледные щеки, глухой голос — этот человек превратился в глубокого старика. «Я не могу больше петь! — сказал он. — У меня сгнила гортань». Он схватился за горло и ничком упал на нары, чтобы я не мог видеть его перекошенного от горя лица. Иногда его вызывал к себе немец, главный врач лазарета. Мой сосед за кусок хлеба исполнял пару песен. Должно быть, это было очень мучительно для моего соседа. Да, далеко мы зашли! Чего только не сделает человек за кусок хлеба!
Находились здесь и товарищи, переведенные сюда из «камышового» лагеря в Констанце. В декабре им приходилось работать по восемь часов, стоя в ледяной воде и срезая камыш, которым крыли крыши хибар, которые строили на русском плацу. Пленных загоняли в камыши кнутами. В конце концов почти все заболели, а многие умерли. Господи, сколько их еще томится в лагерях, оторванных от родины и запертых в лагеря! Сколько их корчится в муках! Сколько их еще умрет — бессмысленно, в страшных, нечеловеческих условиях, изнемогая от болезней. Это совсем другая смерть, как же она не похожа на смерть в бою или под вражеским огнем! Поймите меня правильно! Я очень хорошо знаю, как отвратительна и эта смерть, но у нее совсем другое лицо. Зачем я, вообще, пишу о времени, проведенном в плену? Почему я не пишу воспоминания о войне? Почему я не пишу о событиях периода упорной борьбы и кровавых сражений? Повторюсь еще раз: я пишу об этом, потому что должен, обязан это сделать! Какая-то внутренняя сила принуждает меня это делать. Я должен освободиться от этого позорного времени, которое парализует меня, от времени, с которым связано все самое страшное и дьявольское, что невозможно сравнить ни с чем из того, что мне пришлось перенести в жизни. Только поэтому я пишу. Раны войны ужасны и переполнены до краев кровью. Но куда хуже гнойная, гниющая рана. Это помойная яма, куда бросают поверженного противника. Мало того, в эту яму льется ядовитая пена предательства.
Но вернемся в дом скорби, на нары, на которых боролись, страдали и умирали люди. Приближалось Рождество. Но что я могу о нем написать? Мы знали, что скоро праздник, но что от этого могло измениться? Придет новая благая весть? Явится знамение? С неба спустится ангел? Мы получим утешение? Мы лежали в собственном дерьме, нас беспощадно кусали вши — как вчера, позавчера и неделю назад. Вши ни для кого не делали исключения. Наступил сочельник: все в тот вечер думали о доме. Перед глазами маячил тусклый призрак рождественской елки. Вот и весь праздник. Многие ограничивались тем, что закидывали руки за голову и грезили о прошлом — о детстве, о маме, о братьях и сестрах. У многих при этом выступали на глазах слезы, и люди отворачивались в сторону, чтобы сосед не увидел этих слез. Потом все пропадало, и уже с сухими глазами мы продолжали вспоминать родину.
После Рождества я познакомился с одним товарищем, знавшим румынский язык! Это было как раз то, что нужно! Надо было каждый день учить румынский! Я должен подготовиться! Подготовиться к решающему часу! Весь день я сидел рядом с ним, с трудом заучивая общепринятые слова и фразы. Puine — хлеб, dormi — спать, va rog — пожалуйста, foame — голод, sete — жажда. Как сказать: я немец? Eu sunt niams! Ага: Eu — sunt — niams, Eu — sunt — niams… Готлиб, так звали этого товарища, скоро понял, что у меня на уме, и прямо мне об этом сказал, предложив бежать вместе. Он был далеко не глуп. Напротив, умен и хитер. Я согласился. Конечно, мы оба были очень слабы, но ничего, скоро все изменится. Мы стали напрашиваться на самые грязные и тяжелые работы, чтобы получить лишнюю пайку супа. Когда мы попадали на хлеборезку, то подбирали все крошки. Мы копались в остатках, выброшенных с кухни, пытаясь найти что-нибудь съедобное. Мы хотели во что бы то ни стало окрепнуть телесно; нам надо было встать на ноги, ибо в том состоянии, в каком мы находились, никакой побег был просто невозможен. Мы это знали и понимали, что надо действовать. То, что мы ели, мало отражалось на нашем внешнем виде, но кровавый понос вскоре прошел, и это был значительный прогресс! Сил должно прибавиться! Руки и ноги обретут былую подвижность.