Впрочем, можно было предположить, что не когда разделенное население само возродится во вновь обретенном единстве. Разве после смерти президента Гинденбурга 2 августа 1934 года не народ ли ратифицировал 19 августа большинством в более чем 90 % голосов закон, по которому «функции президента рейха объединялись с функциями канцлера»? Даже если около 5 миллионов немцев не приняли участия в голосовании, это была настоящая поддержка народа. И вот Гитлер стал рейхсфюрером и, следовательно, главнокомандующим вооруженными силами. Третий рейх стал свершившимся фактом. Ему суждено было просуществовать тысячу лет. Снова возродилась империя, бывшая поочередно римской, оттоновской, саксонской, гогенштауфенской, габсбургской, вильгельмовской. Империя, о которой столько говорили, о которой грезили, которую идеализировали до такой степени, что каждый видел в ней воплощение своей мечты. Империя, которую все воспитанные немцы носили в сердце. Мало было тех провидцев, которые заметили, что крест Христа[37], который со времен Константина и Феодосия воплощал в себе имперскую идею, был подменен другим крестом, доведшим эту идею до абсурда.
Двойственность учителя
Возбуждение, которое охватило Германию после прихода Гитлера к власти, сильно затронуло и маленькую группу членов кружка «Тайная Германия». Всех их увлекло новое развитие событий, наступление эры, которая обещала стать героической. Однако, вопреки тому, что принято говорить, вовсе не там следует искать объяснение поступкам Штауффенберга, будь то несколько холодное принятие режима вначале или первые попытки сопротивления ему. В этом невозможно найти объяснение идеологической изощренности нового режима, разве только некую внутреннюю потребность самого Клауса, которая, после того как он понял ужасную природу режима, не могла ему позволить долгое время мириться с ним.
На самом деле Штефан Георге остерегался открыто высказывать свое мнение относительно нового канцлера. Будучи королем двусмысленности, он выражался как сивилла, и его слова можно было толковать по-разному. В сентябре 1933 года, уехав в Минузио, в Тессене, для лечения туберкулеза, от которого и скончался, он сообщил своим друзьям, что «слишком долго прожил, чтобы делать выбор». Он ограничился лишь уточнением, что не изменил отношения к своим ученикам, которые продолжали оставаться дорогими ему, независимо от того, были они католиками, протестантами или евреями. В то же самое время, как сказал Роберт Бохрингер, будущий распорядитель по завещанию и ярый противник нацистов, «была еще записка от него, которую гонители или гонимые могли использовать для защиты своего дела». Он молчал. При этом не был очарован. Его героями были Цезарь, Александр, Наполеон, Бисмарк, Гинденбург. По его мнению, от Гитлера сильно несло заурядностью. В ходе разговора с тем же Бохрингером он сказал: «У всех на шее будет веревка, чтобы повеситься». И добавил к рассказу о совершенных штурмовиками жестокостях: «Это в порядке вещей, палачи редко бывают любезными».
Но в публичных выступлениях он был более сдержан. В феврале 1933 года режим начал очищать Прусскую академию наук и искусств от «декадентов». Были изгнаны такие талантливые люди, как Томас Манн, Фриц фон Унрух, Франц Верфель и Георг Кайзер. На их место пришли писатели-«народники», проповедовавшие до тошноты китч деревенской идиллии. Министр науки и культуры Пруссии Бернхард Руст был этим сильно обеспокоен. Не станет ли его академия пристанищем посредственных литераторов? И тогда он основал Академию поэзии. Президентом ее должен был стать Штефан Георге. Не он ли был самым знаменитым из живых поэтов, писавших на немецком языке? Чтобы уговорить его, министр не останавливался ни перед чем. Сам фюрер попросил поэта оказать такую честь. Ему не надо было бы никуда переезжать. Это была чисто формальная должность. Несмотря на настояния своего ученика Эрнста Морвица, приехавшего к нему в мае 1933 года из Берлина, Георге отказался письменно в таких двусмысленных выражениях, что было непонятно, одобрял он это, не одобрял или просто уходил в сторону: «Следует приветствовать создание этой академии, осененной столь великим национальным символом, которая, возможно, приведет к хорошим результатам. Но я вот уже полвека пишу стихи, я направлял немецкий ум (sic) без академии, а если бы таковая существовала, я, возможно, делал бы это вопреки ей […]. Я не отказываюсь от того, что стоял у истоков нового национального движения и что оказал на это некоторое духовное влияние. Но то, что я мог сделать, я уже сделал. Молодые люди, что меня окружают, придерживаются того же мнения […]. Законы разума и политики очень сильно отличаются друг от друга […]. Я не могу доверить лидеру режима давать оценку моему труду и определять его значение».