– Художник, даже если он занесен официальной критикой в ряд творцов второго сорта, работающих предметно и прагматично, все равно есть человек, живущий без кожи. Меня бы очень ранило это мнение, не знай я отношения к моей работе самой широкой аудитории. Я – вратарь, и мои ворота защищают не три бека, а миллионы моих сограждан.
– В своем фильме «Наци в белых рубашках» вы обрушились на господ из организации фон Таддена. Так ли страшны эти люди? Являются ли они представительной силой у вас на родине?
– Лучший способ изучить явление – это сконцентрировать внимание на крайних явлениях, ибо в них четко и перспективно заложена тенденция.
– Вы говорите сейчас как политик…
– Всякий художник – хочет он того или нет – политик. Трепетный художник, живущий вне политики, как правило, обречен на гибель, если только не случайное стечение обстоятельств, когда сильные мира сего – от литературы, политики или экономики – почему-либо обратят внимание на это явление и окажут ему свое покровительство.
– Вы исповедуете какой-нибудь определенный метод в кинематографе? Вы следуете кому-либо? Вы стремитесь быть последователем какой-то определенной школы?
– Следуют школе честолюбцы от искусства. Старые мастера кичливо ссылаются на школу учеников, выдвигая кандидатуры своих питомцев на те или иные премии. В искусстве нельзя следовать образцам. Последователем быть можно, а подражателем – недопустимо.
– Вы убеждены, что ваше искусство необходимо людям?
– Не убежден. Я прагматик, и порой меня одолевает мысль, что, быть может, мир в силах спасти гений физика и математика, который подарит человечеству средство защиты от уничтожения. Искусство обращено к личности, научно-технический прогресс – к обществу.
– Зачем же в таком случае вы живете в искусстве?
– Потому что я выполняю свой долг перед собственной совестью. Я воспитывался во время нацизма, а нацизм многолик и всеяден, а у меня есть дети. Я боюсь за них, и я в ответе за них перед богом.
– Вы считаете, что нацизм можно проанализировать, используя форму интеллектуального вестерна? – снова спросила китаянка. – Почему бы вам не избрать иную форму, конкретную, построенную на фактах сегодняшнего дня?
Люс ответил:
– Спасибо за предложение, я буду думать над ним. До свидания, господа, мне было чрезвычайно интересно с вами…
…Он зашел в свой номер, разделся, влез в ванну и долго лежал в голубой холодной воде. Потом он докрасна растерся мохнатым полотенцем и убавил кондиционер. В номере уже было прохладно, и он подумал, что когда выйдет на улицу к Хоа, то в липкой ночной жаре снова схватит насморк. Он все время мучился насморками: и в Сингапуре, и в Тайбэе, и в Гонконге. После прохлады закупоренного номера, где мерно урчит кондиционер, липкая жара улицы, потом холод кондиционированного такси – и жара, страшная, разрывающая затылок жара, пока дойдешь от такси до холодного аэропорта или до кабака, где кроме кондиционеров под потолком вертятся лопасти громадных пропеллеров, разгоняющих табачный дым.
«Я похудел килограмма на три, – подумал Люс, упав на низкую мягкую кровать, – прихожу в норму. Кто это говорил мне, что если ты жирен сверх нормы, то это вроде как целый день носить в руке штангу. Выходит, я каждый день таскаю штангу в десять килограммов».
Он посмотрел на часы, лежавшие на тумбочке: Хоа будет ждать в десять тридцать.
«У меня еще тридцать минут, – подумал Люс. – Можно успеть поработать…»
Люс поднялся с кровати, достал из портфеля диктофон в включил звук.
«