Оббитая железом дверь ржаво распахнулась. На пороге камеры стоял конвойный в гимнастёрке. На его ремне кобура с наганом.
«Гельман, на выход!»
Мелькнула мысль: «Господи!.. Ну вот и конец»!
Шли темными коридорами и вдруг остановились. Надзиратель подвел к обитой чёрным дермантином двери.
Гельман с огромным трудом пересилил себя, открыл дверь и зажмурился. Так и стоял с закрытыми глазами, ожидая пули в затылок. Ожидание казалось бесконечным.
В кабинете за столом сидел офицер, с двумя большими звёздами на погонах.
Перед ним стояла лампа с зелёным абажуром. Подполковник поднял голову, выставив вперед ногу, как при замедленных кадрах в кино, опустил руку на кобуру и скомандовал:- Входи! Стоять смирно!
…И лечь бы бывшему рядовому Гельману в одном нижнем белье в заполненную водой яму, куда скидывали всех приговорённых и расстрелянных, но, наверное вмешался сам Господь Бог.
Полк отправляли на фронт, и оперуполномоченный НКВД упросил председателя трибунала заменить расстрел штрафной ротой.
Вот уж воистину, встречаются на свете звери среди люди, и люди среди зверей. Подполковник дал расписаться в какой-то бумаге о том, что «высшую меру наказания заменить десятью годами ИТЛ».
Гельман зашатался и чтобы не упасть ухватился руками за край стола.
Потёр виски, пытаясь восстановить душевное равновесие. Только потом сообразил — у него появился шанс выжить. Ведь штрафная, это ещё не расстрел! Есть такое выражение — «ватные ноги».
У него было ощущение, что его ноги сделаны из ваты.
Гельмана отвели обратно в камеру. Вот так Аркаша и оказался в штрафниках.
Утром на печатной машинке отпечатали новое удостоверение личности. И поехал он на фронт вместе со своим полком, но только в отдельной теплушке, под охраной НКВД.
Сержанта Ширяева он больше не встречал. Может быть расстреляли, а может быть тоже попал в штрафную роту.
Небольшую часть штрафников составляли блатари-урки, жулики, карманники, скокари, которым срок отбытия в лагере заменили штрафной ротой.
Эти держались особняком от армейцев. Было их в роте немного, человек двадцать. Сапоги они называли прохарями, бритву - мойкой, охрану - вертухаями.
Их сплоченность и непонятный язык вызывали робость. Готовность по любому поводу и без повода кинуться в драку - страх и уважение.
В строю, среди блатяков шагал Энгельс Лученков. Внешности он был неприметной, роста среднего, худощав, подвижен. Волосы и брови выгорели у него до одинакового светло-пшеничного цвета, ворот гимнастёрки всегда был расстёгнут, пилотка на затылке.
Слева от него в строю неулыбчивый парень лет тридцати с небольшим шрамом над правым глазом и обтянутыми сухой, словно дубленой, кожей скулами.
Звали его Никифор Гулыга, и был он вором. В прошлом — медвежатник, домушник.
Профессии серьёзные и уважаемые в преступном мире. Жизнь за ним угадывалась страшная: воровал, садился, бежал, был пойман и страшно бит.
За спиной Лученкова располагался Миха Клёпа, картёжник и аферист.
Гулыга был молчалив, сдержан, порою слишком упрям, и всегда считал себя правым. Родился в год начала Германской войны. Уходил в побег. И даже свои относились к нему с опаской, потому что был опасен и коварен, как медведь. Никогда не знаешь, что у такого человека на уме.
Он был, несомненно, одной из самых ярких фигур того не совсем обычного мира, с которым Энгельса Лученкова столкнула лагерная и фронтовая судьба.
Лученков на десять лет моложе Гулыги. Появился на свет в год смерти Ленина.
Его отец, Иван Степанович, в семнадцать лет ушёл из семьи в революцию, бороться за свободу и справедливость.
Он был из романтиков, воспевающих революцию. Родившегося сына назвал Энгельсом, в честь одного из авторов «Капитала». Говорил: «Если погибну за Советскую власть, то похороните. А на могиле скажете хорошую речь, дескать, погиб дорогой товарищ на боевом посту»! И смеялся коротким, злым хохотком, похожим на кашель.
Он прошёл долгий, извилистый, по-своему трагический путь русского бунтаря. Успев закончить три класса церковно-приходской школы он всё время стремился выбиться в люди, наверх, но внутреннее бунтарство не позволило ему согласиться с происходящим. Поагитировав за Советскую власть и раскулачив несколько своих соседей, отец скоро разочаровался в колхозном строительстве и, ещё будучи на должности председателя ушёл в глубокий запой.
Не принесла революция счастья ни ему, ни Энгельсу, ни его семье. В пьяном угаре и угрызениях совести Иван Лученков застрелился в 1931 году. Похоронили его у сельсовета. Из металлического листа вырубили звезду. Приклепали к железному пруту. Заострили конец. На звезде краской написали имя, фамилию, год, день рождения, день смерти.
Комбедовский оркестр, из гармошки и двух балалаек исполнил «Интернационал». А Энгельс с тех пор стал расти безотцовщиной. Он рано вышел из-под материнского контроля, перестал учиться. Потом связался со шпаной.
“Ты, Лученков, портишь нам все показатели по школе. А ещё сын большевика!”, — укоризненно твердили учителя.
“Двоечник, дармоед!” — кричала мать.
Когда Энгельс подрос, его дед Степан, подвыпив, хрипел страшным голосом: