— Ну вот, так будет лучше! — просто сказал ефрейтор. — Ты ешь давай. На сытый желудок и разговор веселее пойдёт.
Пока Лученков ел, ефрейтор рассказал ему о себе. В прошлом капитан Красной армии, в июле 41-го года раненым попал в плен.
После того как зачитали приказ Сталина о том, что все попавшие в плен объявляются предателями дал согласие служить при немецкой части, в качестве «хиви», добровольного помощника.
После того, как увидел расстрелянных пленных немецких солдат взял в руки винтовку.
Дослужился до ефрейтора. Таких как он в батальоне было человек пятьдесят, почти рота. Подвозят снаряды, кашеварят, смотрят за лошадьми. Некоторые воюют так же, как он. Всем довольны. Немцы не притесняют. Наоборот, платят жалование, выдают такой же паёк, как и немецким солдатам.
Бывший капитан замолчал. Закурил сигарету.
— Ты не подумай, что я немцев расхваливаю. Я знаю им цену. До сих пор из одного котла жру, сплю с ними на одних нарах и если Сталин победит вместе с ними на столбе висеть буду.
Капитан стряхнул с сигареты пепел, передал окурок Лученкову.
— Выбрось из головы всё, что говорили тебе твои политруки. Они наверное до сих пор рассказываю о том, что немцы садисты. Нет! Они гораздо хуже. Хуже, потому что у них мозги послушных роботов. Они неукоснительно выполнят всё, что им прикажут. Любой приказ — сжечь деревню, расстрелять детей, повесить женщин. При этом никто не выразит никаких эмоций.
Но немцу никогда не придёт в голову снять шинель со своего мёртвого товарища, даже если он будет сам умирать от холода. Эту установку им прививают с детства. Они пожалеют и накормят какую — нибудь приблудившуюся собачонку. И это гораздо хуже. Потому что это не поддаётся логике и здравому смыслу. Ты должен понимать — это страшная нация. Нация, которая воспитана на послушании, сентиментальности и жестокости. Это страшно. Страшны люди, которые плачут после того, как выполняя приказ убивают детей!
Хуже немцев можем быть только мы, русские. Потому что немцы убивают чужих, а мы жрём своих!
Ефрейтор уже давно не обращал на Лученкова никакого внимания. Он словно разговаривал сам с собой. Вероятно за годы войны в нем появилось желание выговориться.
Лученков сумрачно всматривался в бывшего капитана. Он не мог подавить в себе тяжёлого, тревожащего недоверия к чужому мундиру, погонам, белым алюминиевым пуговицам, запаху одеколона. Он ничего не понимал. Но, как собака по интонациям голоса улавливает смысл речи, он догадывался, что тут не угроза, а что-то другое. Он знал по опыту, что у «них» ласка бывает хуже ругани. От него чего-то хотели.
«Это как у легавых, хороший следователь и плохой. Добрый уже был, сейчас появится злой. Надо быть готовым».
В добрые намерения со стороны врага Лученков не верил и готовил себя к самому худшему.
Вспоминал, как однажды в бою захватили бывшего майора РККА в немецкой форме. Начали его допрашивать — он молчит. А потом вдруг заорал: «Это я не Гитлера люблю! Это я вас блядей ненавижу!»
До трибунала он не дожил…
Глеб искал выход, но не находил его. Страшное сознание обреченности, нелепой гибели терзало Лученкова.
Зимняя вечер наступает скоро. Вскоре не осталось и следа от розового заката на морозном горизонте. Светлое марево стало темнеть, переходч в чернильную синь.
Кругом уже все спали. В блиндаже вповалку лежали солдаты в немецкой форме — отделение бывшего капитана Красной армии Байкова. Солдатский храп разносился по тесному и тёмному блиндажу.
Час был поздний. Тепло и сытый желудок действовали расслабляюще. Но Лученков не мог уснуть, ворочался на жёстких нарах.
За порогом уже леденела полночь. Скрипел снег под сапогами часовых и где — то в деревне тоскливо и протяжно выли седые от инея псы.
Багровым пятном светилась в ночном небе луна и ничто, кажется, не подтверждало его опасения.
Постепенно чувство недоверия и враждебности куда-то исчезло. И Лученков стал осознавать, что обратной дороги у него уже нет. Если удастся вернуться, там его ждёт уже даже не трибунал, а стенка.
«Но пока попытка судьбы отправить меня на тот свет не удалась». — Засыпая подумал он. Что — ж, посмотрим, что будет дальше!
Утром, едва начало светать он проснулся от холода, с каким-то стойким ощущением тревоги.
Открыл глаза. Над головой чернели старые доски. В углу блиндажа темнела остывшая железная печка.
Знобило. Мерзла спина. Лученков внутренне сжался, будто удерживая в себе последние крупицы тепла, и мелко напряженно дрожал.
Услышав на улице шум он накинув на плечи чью-то шинель и хромая вышел из землянки.
Чуть поодаль от землянки стояла полевая кухня и сутулый худой немец в грязном белом фартуке поверх шинели поманил его жестом.
— Комм! Ком цу мир!
Лученков подошёл. Немец что-то спросил. Глеб не понял, но догадался, что тот спрашивает у него котелок. Виновато развёл руками, дескать нет у меня ничего.
Тогда немец что — то недовольно ворча себе под нос вытащил из — за котла с кашей крышку от армейского котелка. Бросил в неё половину половника голубоватой каши. По поверхности растеклось пятнышко растаявшего масла.