"дурью". В последний год, если Лукьяну случалось когда отлучаться, Павел всегда исполнял за
него все обязанности старшего брата, и все, мать в особенности, так и смотрели на него, как на
его будущего заместителя. А теперь вдруг – на поди! Ни с того ни с сего он отказывается и из
первого человека в общине становится последним. Она жестоко мучилась, хотя перед сыном
старалась этого не показывать. Но Павел это видел и глухо страдал. С матерью о своих
сомнениях он не заговаривал, да и вообще почти ни о чем не говорил. Он весь ушел в себя, в ту
внутреннюю борьбу и ломку, из которой он не видел выхода. После жгучей боли и ужаса
первых дней на него нашла тупая апатия. Он стал как-то равнодушен ко всему и ко всем. Раз
при нем кто-то заговорил о Гале и Панасе: они должны были скоро венчаться, потому что
приближался великий пост, когда православных не венчают.
Павел выслушал это известие совершенно безучастно: даже ухом не повел, точно никогда в
жизни не думал о Гале. Сердце его застыло и закаменело и, казалось, утратило способность
трепетать от радости и сжиматься от горя.
На моленья он продолжал ходить, но сидел в стороне и никакого участия ни в чтении, ни в
собеседовании не принимал. Службу обыкновенно вел Кондратий, а когда его не было – кто-
нибудь из других старших братьев. Старики, руководители общины, держались тверже толпы.
Они помнили Лукьяна и надежды, которые он возлагал на своего молодого ученика, и стояли
твердо против враждебного течения. Нужно было дать парню подумать, собраться с духом:
лукавый силен и всякие проделывает с человеком вещи. Они-то и удерживали общину от
окончательного выбора наследника Лукьяну. Между ними было решено ждать до великого
поста.
Раз – дело было в субботу – Павел возвращался с моленья домой. Матери с ним не было.
Она перестала ходить в последнее время на собрания, отговариваясь то работой, то нездоровьем.
Подходя к опушке леса, Павел заметил шагах в двадцати от дороги на срубленном пне
темную женскую фигуру. Он не узнал Гали и безучастно хотел пройти мимо. Он не узнал ее
даже по фигуре и по походке, когда она встала и пошла к нему навстречу.
– Павел, – окликнула она его, – здравствуй! Павел вздрогнул и вскинул на нее удивленными
глазами.
– Галя! Ты как здесь?
– Я тебя ждала, – ответила она, потупившись. – На деревне про тебя говорят кто одно, кто
другое, так я хотела тебя спросить.
– О чем? – проговорил Павел угрюмо. Галя не сразу собралась, как ему ответить.
– Ну что же, скажи, как тебе меня ругают,- проговорил он. – Может, и ты…
– Ах, что ты говоришь! – сказала Галя печально. – За что мне? А сказывали мне, что будто
ты от своих отбился, к нашим, значит, переходишь. Я вот и ждала тебя… Думаю, придешь. А ты
не приходишь… Вот я и сама… – сказала она с укоризной.
– Вот ты к чему? – сказал Павел. – Нет. Может, я и точно от своего берега отобьюсь. Да к
вашему меня не прибьет, нет…
Галя смотрела на него удивленными глазами. Ей хотелось спросить его, зачем же он
отбивается от своих зря, раз он не хочет пристать к православию. Но она не спросила. Тонкое
чувство любящей женщины говорило ей, что тут должно быть что-то глубокое и печальное, чего
она не понимает. Иначе отчего бы он был всегда такой грустный: она видала его изредка на
улице.
– Расскажи мне все! – сказала она с молодым порывом, взявши его за руку. – Я, может,
пойму. Отчего ты такой грустный ходишь?
– Не поймешь, голубка, – ласково отвечал Павел.
– Пойму! Ну, попробуй, – приставала она.
Они стояли под роскошным ветвистым дубом, который, как сводом, закрывал их своими
широкими ветвями. Вечерний ветер играл его темной крепкой зеленью, которая звонко
шелестела в ответ на всякое движение воздуха.
– Видишь этот дуб? – сказал Павел. – Что, если бы в одну ночь червь подточил его корень?
Дерево осталось бы стоять и зеленеть, и всякий, кто бы смотрел, сказал бы, что оно здоровое. А
оно уже умерло, и листья его попадают, и ветви посохнут, и ничем уж его не оживишь. Ну вот
это дерево я и есть. Мой корень – вера, а ее подточил червь. Поняла?
Она поняла его, но только совершенно по-своему.
– Бедненький! – сказала она. – Только чего тебе сохнуть? Я тебя теперь еще больше люблю!
Она неожиданно обвила его шею руками, и он почувствовал на своей щеке ее горячее
дыхание.
Для нее не существовало самого понятия о чем-нибудь вроде сомнений и охлаждений в
вере вообще. Слова Павла она поняла как подтверждение слухов, что он охладел к штунде.
– Я сегодня во всем отцу призналась, – продолжала Галя шепотом, – что люблю тебя, что
без тебя мне жизнь не в жизнь, что хоть камень на шею, хоть за Панаса – все одно. Он ругался,
чуть не побил, а потом ему жалко меня стало. Теперь я ему скажу… А то ты лучше сам к нему
зайди. Он добрый, даром что на вид такой сердитый.
Павел не прерывал ее. Ему невыразимо сладки были эти ласки и эта нежность.
– Ясонька моя, так ты меня еще любишь? Я думал, что уж все меня забыли. Не цураешься?
– Чего пытаешь, дурень? – проговорила Галя, нежно прижимаясь к нему.
– Так бросим мы все и поедем в чужедальнюю сторонку, где нас никто не знает, никто