В подвале под зданием казарм нас накормили похлебкой из гнилой свеклы. Воды дали вволю, и мы пили ее с наслаждением, хотя она отдавала ржавчиной и гнилью. Стало немножко легче, только все еще болела голова. Надо было решить, как вести себя на допросе. Посоветовавшись, договорились отвечать, но с толком. О кораблях, о Севастополе — ничего, а о себе — пожалуйста.
Батыр Каримов не участвовал в этом разговоре. Он впал в апатию, то дремал, то бормотал что-то. Я встряхнул его за плечи:
— Батыр, друг! Что у тебя болит?
Он поднял мутные, пустые глаза и заговорил о коврах.
Допрашивать начали вечером. Меня ввели одним из последних в высокую полутемную комнату. За столом сидели два румына и тот самый эсэсовец с маленькой головкой, который застрелил Зимина. Допрашивал младший из румынов. Он прилично говорил по-русски, сыпал один вопрос за другим, нестрашно тараща глаза и почти не слушая ответов.
— Сколько кораблей в Севастополе? Сколько подводных лодок? Где находятся эсминцы? Где стоит линкор?
Я ответил, что ничего этого не знаю, потому что я рядовой матрос а, кроме своего корабля, нигде не бывал.
Румын как будто поверил. Я подумал, что все обходится благополучно. Из-за стола поднялся тот, Черный.
Не говоря ни слова, он сильно ударил меня по лицу.
Бронзовый подсвечник сам очутился у меня в руке. Я размахнулся, чтобы раскроить эту птичью головку, но румын, стоявший сзади, умело перехватил мою руку. Меня сбили с ног. Поднялся я весь в крови. От ярости и боли мутилось сознание.
Румын снова начал задавать вопросы. Теперь я вообще не отвечал. Немец сказал румыну:
— Den Nachsten! Hab' keine Zeit sich mit jedem Matrosen abzuqualen![22]
— Если будешь молчать, тебя сейчас расстреляют, — устало перевел румын, но я-то понял, что говорил немец.
Из рассеченной губы и из носу текла кровь. Двое солдат держали меня за руки. И не было уже ни страха, ни, боли, только злоба, какой я не испытывал никогда в жизни. Когда выводили во двор, мелькнула мысль: а что, если действительно расстреляют? Долго ли им? Он же сказал: «…некогда возиться».
В крытом брезентом грузовике я застал наших ребят. Они лежали вповалку, избитые, как и я. Недоставало только Батыра Каримова.
— Нет больше Батыра, — сказал матрос. — Ухлопал его тот немец. Увидел, что человек решился ума, и ухлопал.
Сколько смертей сразу! А сейчас Каримов… Он всегда спрашивал: «Где служишь?» Не посрамил Батыр наш «Ростов».
Машина тряслась по булыжнику. Я был так слаб, что, если бы и отпустили, не выбрался бы из грузовика. Но я убегу все равно!
Вокруг — темнота. Только сзади светлое пятно и два малиновых огонька. Конвойные курили, сидя на заднем борту. Затянуться бы разок! Болело все тело — и спина, и руки, и зубы. Давило сознание беспомощности. Нас увозили подальше от моря, от моей прошлой жизни с ее радостями и горестями.
Дребезжит старый грузовик. Огоньки папирос выписывают странные узоры на клочке темного неба. Время от времени застонет кто-нибудь из товарищей. Куда нас везут?
Собрав остаток сил, говорю:
— Держитесь, хлопцы. Чтобы расстрелять, незачем везти так далеко. Мы еще подумаем. Мы что-нибудь придумаем…
Стучит о доски приклад: «Молчать! Не двигаться!»
Но думать они мне не запретят. Буду думать о том, как вернусь к своим, стану за штурвал и услышу голос командира: «Так держать!»
Так держать! Не сдаваться! Ни на минуту не считать себя побежденным. И еще я буду думать об Анни…
2
Нас привезли в лагерь «Беньяка». Собственно говоря, лагеря еще не было. Мы валили в лесу деревья и волокли их на себе к жаркому пустырю, окруженному двумя рядами колючей проволоки. Другие военнопленные копали канавы и возводили первые бараки, в которых должны были жить. Я жить здесь не собирался. Вот только немного окрепну — и домой. Любым путем!
Мы подымались в пять и шли на работу. Обязательно в ногу, как воинское подразделение. В двенадцать — похлебка и кусок жмыха вместо хлеба. С заходом солнца — в лагерь. Ужин — та же похлебка. Вечерняя перекличка и сон — прямо на земле.
Здесь, в лагере, спустя несколько дней я встретил Васю Голованова. Кто не был в моем положении, не поймет, какая это радость. Ведь я не надеялся увидеть друга в живых. Голованов провел два дня с Шелагуровым в Констанце.
— Вначале с нами обращались вполне прилично, даже, можно сказать, хорошо, — рассказывал он, — накормили мамалыгой с мясом, хотели перевязать, да я не позволил!
Обоим предложили службу в румынском флоте. Долго уговаривали, поясняли, что «Москва будет взята в ближайшие дни, а от Ленинграда остались одни руины». Уговоры не подействовали. Тогда начали избивать. Особенно усердствовал тот эсэсовец Вильке, что застрелил нашего старпома. Вася оставил Шелагурова в комендатуре.
— Вряд ли выживет, — заключил он.