Картина снималась на Алтае летом 1971 года, затем осенью в Ялте. В феврале 1972-го приступили к монтажу, летом работу предполагалось сдать и пустить в прокат, и тут начались мытарства. Проявились они в том же, в чем попался Шукшин и на «Разине», только теперь вместо жестокости главный пункт обвинения сводился к пропаганде алкоголизма, ибо, пообещав убрать все, что касается пития-веселия Руси, Шукшин почти все оставил и обидчивой советской киноцензуре это, естественно, пришлось не по нраву. Фильм начали корнать, и можно предположить, что именно к этому периоду относится рабочая запись Шукшина: «Состоялся вечер парикмахеров. На вечере выступили Г. Бритиков и О. Стриженов. Своими воспоминаниями поделился И. Лысцов».
Какое отношение имели к «стрижке» Шукшина два последних персонажа, сказать трудно, но первый — директор Киностудии имени Горького Бритиков — не просто за картину отвечал, но, возможно, был одним из весьма информированных ее зрителей, «…я однажды разговорился откровенно с Гришей Бритиковым, правда, тогда еще вино брал. Весь ему выложился, с того и началось гонение. Так что не работать мне на студии Горького. А будь я тогда поумнее, работалось бы сейчас вольготнее. Высовываться рано начал. Дурачка надо подольше корчить», — с сожалением говорил Шукшин в воспоминаниях Заболоцкого, а в другом месте Заболоцкий приводит высказывание и того резче: «И мне вдруг вспомнились слова Макарыча на кухне: “Ну, мне конец, я расшифровался Григорию. Я ему о геноциде против России все свои думы выговорил”».
Редактура продолжалась в течение всего 1972 года: убирали целые эпизоды, сокращали героев, роли, реплики, крупные планы. Как писал Валерий Фомин, «было вырезано начало фильма — проход через всю деревню подгулявшего мужичка, который нес на голове полный стакан водки (не держа руками!), выходил за околицу и опять-таки без помощи рук, каким-то невероятным цирковым приемом опрокидывал стакан и, не пролив ни капли драгоценной жидкости, выпивал содержимое стакана до донышка».
Шукшину было настолько жаль терять эту сцену, что 3 мая 1972 года он воззвал в письме заместителю председателя Госкино Баскакову (и, судя по всему, писал он это письмо спустя некоторое время после весьма нелицеприятного нервного разговора в Госкино, писал из больницы, куда попал в конце апреля с воспалением легких, а перед этим была больница в марте из-за язвы, так что, пользуясь выражением Василия Белова, шукшинская машина барахлила все сильнее, этот человек работал на износ, и больница для его организма была единственным способом хоть как-то приостановить бешеный темп жизни):
«Владимир Евтихианович!
Я все спокойно обдумал и вот к чему пришел:
1. Федю-балалаечника — уберу — будут нейтральные титры.
2. Пьяного плотогона на вокзале уберу.
3. Выпивающего парня (которого трясет Иван за столом) — уберу.
Очень прошу оставить пролог (пляшущего человека на дороге). Я уберу у него стакан с головы — и впечатление, что он пьян, пропадет. Но останется комический запев фильма… Я, сами видите, не держусь за то, чем можно поступиться без ущерба для фильма, но это убирать нельзя. Я буду просить и настаивать на этом».
Тем не менее убрали всё.
В августе 1972 года Василию Макаровичу наконец удалось приехать в Сростки (до этого несколько раз мешала болезнь). И хотя еще в мае он писал матери: «Ну, жду-не дождусь, когда уж домой поеду! Ох. И охота же пожить… Дадут ли только?» Не дали. Пришлось срочно срываться в Москву, а для этого телеграммой просить троюродного брата Ивана купить билет на самолет из Новосибирска.
«Билет я купил, но неожиданно получаю от него телеграмму, что билет нужен… раньше, — вспоминал Иван Петрович. — Ну, думаю, что-то случилось. И вот он появляется на пороге, невыспавшийся, осунувшийся еще больше… Что случилось? Он молча вынимает смятую телеграмму из кармана и подает мне. Читаю: “Срочно вылетай, вырезаем паром. Подпись”.
Василий стоял на кухне — курил. <…> Говорил он нервно, с дрожью в голосе, на глазах стояли слезы. “Надо же, десятый раз сдаю ‘Печки-лавочки’, и вот опять вырезают паром. <…> Если вырезать паром — картина развалится на две половинки — на городскую и деревенскую. Нет уж, я не сдамся, я упрусь или совсем закрою — не выпущу. Поеду снова воевать…”».
Конечно, шанс упереться, пойти на открытый конфликт, не дать согласия у Шукшина был, но тогда его отношения с Госкино были бы безвозвратно испорчены (положенный на полку фильм — это не только идеология, но и финансы — кто будет отвечать за истраченные сотни тысяч «народных денег»?), тогда надо было бы распроститься с мечтой о Разине. И пришлось Скрепя сердце согласиться — ради будущего фильма Шукшин был готов на все, да и оказаться в роли режиссера опального фильма он тоже, скорее всего, не захотел бы — не шукшинская эта стратегия.