— А песня, брат, знатная! — сказал князь, когда Булавин и Гуляк кончили петь: — только ты извини меня, брат, Кондратий… как тебя там по батюшка-то?
— Афанасьев сын…
— Ну, Афанасьевич — извини, брат, а рожа у тебя самая разбойницкая.
Булавин рассмеялся с самым по-видимому добродушным и безобидным видом.
— Нехороший взгляд! — не улыбаясь и настойчиво добавил Долгорукий пристально глядя на него своими мутными пьяными глазами. Потом помолчав довольно долгое время он взял Булавина за плечо потрепал и сказал уже сонным голосом:
— А как у вас там… в Богучаре или где это ты живешь-то… насчет… гм… живого мяса?..
— Насчет, то-есть, бабьей части? — показывая белые сплошные зубы и блестя глазами, спросил Булавин: — это у нас слободно… Да тебе, ваше сиятельство, в такую далю зачем? Ты бы тут потрудил себя пройтиться по станице, да пустил бы взор кой-куда…
— Нету! Ефрем сказал — нету! — с безнадежной уверенностью сказал князь.
— Ан есть! Я давеча у шинкаря тутошнего, у грека, видал: жена ли, сестра ли — не знаю, только, ах, доброзрачна, собаки ее заешь!..
— О?
— Божиться только не хочу, а то — верное слово!.. Долгорукий опять протянул руку к широкому плечу Булавина и стал трепать его, улыбаясь и пристально глядя ему в глаза.
— Ежели хочешь, государь мой, — близко нагибаясь к нему и глядя на него в упор, в полголоса заговорил Булавин: — ежели желательно, обхлопочу — зараз тут будет…
— Ммм… н-не вр-решь?..
— Проводи лишь гостей, — прошептал он, взяв бесцеремонно княжескую голову своей широкой рукой и нагнув ее к себе.
— Дело! — сказал заплетающимся языком князь качнув головой и громко крикнул:
— На спокой всем! Живо!
Ефрем Петров, дремавший, прислонясь спиной к стене и испачкав о белую глину свой кафтан, вскинул удивленно глазами, потом, сообразив в чем дело, засуетился отыскал шапку и, повторяя: «ведь и т`o пора! и то давно пора!» стал раскачивать за плечи спавших сидя двух других старшин: Обросима Савельева и Никиту Алексеева. Григорий Машлыкин молча встал, надел свою мохнатую шапку и, не прощаясь ни с кем, вышел. Булавин без шапки вышел за ним и догнал его на майдане.
— Григорий, погоди-ка! — сказал он ему.
Машлыкин остановился в ожидании. Булавин подошел к нему, обнял одной рукой его за плечи и, нагнувшись так близко, что борода его захватила по лицу Машлыкина, стал говорить:
— Вот чего, друг Григорий… Зараз, как домой придешь, оседлай лошадь и езжай из станицы. И товарищам скажи своим… А то как бы не было плохо!
Машлыкин испуганно посмотрел на наклонившееся к нему красивое, возбужденное лицо Булавина и робко спросил:
— А што? Ай чего вздумал?.. Гляди, Афанасьевич, кабы промашки не было!
— Слыхал, чего я сказал? — перебил холодно Булавин и, не дождавшись ответа, прибавил: — гляди же! — и повернул назад к станичной избе.
У дверей избы он нашел Гуляка и что-то шепнул ему. Гуляк снял шапку, перекрестился и быстро, но без малейшего шума, побежал от избы к станичным воротам. Булавин постоял, посмотрел вверх, в застланное сплошными облаками небо, и по сторонам, и ничего не увидел, кроме глубокой темноты осенней ночи. Ночь была тихая и теплая. Мелкая и влажная пыль стояла в сыром воздухе. Земля после недавних дождей была еще мягкая и несколько сырая. Шаги по такой земле были почти совсем не слышны.
Булавин сел на рундук у дверей станичной избы. Все посетители Долгорукого, кроме майора-немца, уже разошлись по своим квартирам сейчас же вслед за Григортем Машлыкиным, так что Булавин и не видел, кто куда пошел. Приотворив дверь, он увидел только, что князь разлегся на лавке и козловатым, диким голосом напевал:
Кондратий осторожно, на цыпочках вошел в избу, взял с лавки свою шапку и вышел незамеченным опять на рундук.
Тишина была невозмутимая. Ни малейшего звука, ни шороха не было слышно в станиц. Солдаты, расставленные на квартире по казачьим куреням, спали глубоким сном. Булавин, сидя на рундуке, слышал лишь мерное храпение майора-немца да голос Долгорукого, разговаривавшего с самим собой и по временам начинавшего петь:
VIII