Маруся его жалела, а с возрастом вспоминала их «полёты» на шариках, отцовские роговые очки, за которыми вспыхивали весёлые солнечные глаза, как только он склонялся над воображаемым планом их путешествия. В процессе подготовки нашлись пробелы, они вместе подробно доделали схему, отец сверял все по каким-то старым картам, он даже составил список продуктов, лёгкой непромокаемой одежды, внимательно высчитал время, которое понадобится им после того, как они приземлятся и найдут нужную дорогу до первого посёлка. Маруся была в восторге от того, как здорово он знал местность Карельского перешейка, но однажды, когда она вечером поскреблась в его каморку-лабораторию, чтобы продолжить игру, то увидела в корзинке для бумаг обрывки их плана и карты. Отец на её удивленный возглас не обернулся и довольно сурово сказал, что отказался от перелёта, потому что чего-то недодумал и, по его расчетам, они все равно бы не долетели.
Она загрустила, но тогда у неё было много других забот, которые отвлекли её от игры.
Перед своим окончательным исчезновением он позвал её пройтись.
На продуваемой ветром набережной из старенького портфеля он вытащил тетрадку и сказал, что это его «дневник»; в нем много подробностей, впечатлений, особенно характеристики разных людей и встреч. При этом он смущенно хмыкнул и добавил: «…как знать, может, он тебе пригодится. Пока я храню его у себя, но придет время, и ты его прочтёшь».
Вид у него был болезненный.
Любовь к отцу была её первой несчастной любовью, а когда он их бросил, она все чаще вспоминала их разговоры, плакала и думала, скучает ли он о ней.
Мать от скуки, а может, и от тогдашней моды, стала пописывать.
Стихов маминых почему-то никто не хотел печатать. «Новый мир» отказал, журнал «Юность» порекомендовал кое-что доработать. И выходило, что мама — поэтесса непонятая, талантливая, но не ко времени и, как объяснили ей друзья, что она «диссидентская поэтесса», а может быть, даже «внутренняя эмигрантка», и её могут понять только за границей.
Ей предложили с оказией переправить стихи во Францию.
Она недолго колебалась и согласилась, а чуть позже ей сны нашептали, что со своим мужем-вахлаком она погубит талант, который нельзя закапывать, талант нужно подпитывать, так что лучше всего действовать через именитых писателей, с одним она вскоре сошлась.
Это был первый побег матери из дома.
Она тогда исчезла на несколько недель. Отец после работы часами просиживал в каморке лаборатории, а на выходные собирал рюкзак и уезжал.
Сейчас уж трудно восстановить, когда у неё началось своего рода помутнение рассудка, желание всё бросить, бежать без оглядки, упиваться любовью, настоящей, последней, а потом вымаливать прощение у мужа, бить себя в грудь и казнить.
И он её прощал.
А Маруся умирала от жалости к отцу и ненависти к матери, которая прожигала свою истерзанную душу то на даче у известного писателя Н. в Переделкине, то в Москве, на квартире у поэта Е. Месяца через три, а иногда и раньше она, выброшенная за дверь законными женами, униженная и посрамленная, возвращалась в Ленинград.
Отец и это прощал.
Тогда-то и начался распад семьи, соскальзывание в пропасть, и никакие академические сетования бабушки и деда не помогали: «Позор, позор, ты хоть о нас подумай, ведь ты замужняя, у тебя дочь растёт…»
Потом отец окончательно исчез, и Маруся поняла, что он больше не вернётся.
В университете она расцвела, оттаяла душой, подружилась с интересными ребятами, вместе на «джем-сейшены», на вечера с Соснорой, первые джазклубы, споры о смысле жизни. Она часто вспоминала отца, он наверняка был бы рад за неё. После его окончательного ухода из семьи у Маруси долго сохранялось чувство, будто отрезали ей руку или ногу. Что он поехал искать в глуши, какую правду, от чего или от кого скрывался? Вопросы эти мучили её постоянно. Мать от прямого разговора увиливала, а дед с бабушкой локти кусали, потому что за последние годы он из никчемного зятя стал «кчемным», единственной опорой и спасением от материнских закидонов… А если он уехал не в Сибирь, а куда-нибудь дальше?