В ответ дождь сплел паутину из сотни новых кварензим. Вокруг бунтовщиков, предателей, изменников кишело липкое сорокадневье, справляя поминки. Стояли часовые Великого поста: “Стой! Камо грядеши! Стрелять буду!” Бродили унылые режиссеры, перед спектаклем рассказывая всем и каждому, какой кровью и каким каторжным трудом далась им премьера, шлялись хмурые писатели, излагая urbi et orbi за неделю до выхода новой книги, в каких муках они рожали завязку, кульминацию и финал; педиатры мстили детству за поруганные идеалы, учителя литературы требовали всякое сочинение начинать чугунным пассажем: “В данном произведении автор осветил ряд жизненно важных проблем...”; ассенизаторы убеждали общественность в своем праве учить парфюмеров, и скучали в углах, колыша паутину, парфюмеры с обонянием, сожженным дотла “Шанелью № 5”; кухарки настойчиво управляли государством, тряся вожжами, а тихо ехавшие перестраховщики в конечном итоге были дальше всех.
Сердце пробил насквозь гвоздь одной, но пламенной страсти: постоять в долгой очереди, время от времени выкрикивая: “Вы здесь не стояли! Мужчина, куда сказано?!” — с деревьев, истошно шурша, опадали казенные формуляры с прожилками виз и родимыми пятнами резолюций, дворники сгребали их в кучи, и руки, трясущиеся руки, судорожно тянулись выдернуть заветную бумажку (“женщина, не морочьте мне голову!..”), заполнить фиолетовым ядом чернил, влить мертвую кровь в пластиковые вены и испытать чувство глубокого удовлетворения за бесцельно прожитые годы.
“...не смей смеяться!..”
Знакомые лица всплыли в хороводе, будто утопленница майской ночью. Юрочка качнулся обратно к машине, когда из тугих, как плети, прядей дождя к нему шагнули старые знакомые: Казачок с компанией пырловцев. Заслонить младшенького не успел никто, даже Тельник опоздал встать с рук на ноги, — “...бей паяца!., бедный Юрик!..” — только сам “бедный Юрик”, опершись спиной о капот котика, как великан-ливиец Антей, сын Геи и в целом слегка гей, приникал к матери-земле за новыми силами и вдруг заорал благим матом, совсем не по-адвокатски оскалившись навстречу гостям:
— Молоток! — ухмыльнулся дылда Шняга, воздвигаясь рядом.
— Ну, блин! — подтвердил Чикмарь, сбацав аритмичную чечетку.
Два бастиона свободомыслия стояли насмерть.
А эстет Валюн, мастер переиначивать слова, катая дружелюбные желваки, внезапно испытал китайское У, закруглив Юркину строфу в духе подлинного интернационализма:
И хором, под ликующий бас-саксофон и разбойничий свист Казачка, с солирующим, вдохновенным, безумным и счастливым Зямой:
Карнавал шел на прорыв.
Несся в горнило битвы джип с авторитетом Кузявым, возле которого приплясывал на переднем сиденье, размахивая колпаком, блудный сын пожарного инспектора Мустафы. На попутном мусоросборнике мчались актеры “ТРАХа” в боевом неглиже, во главе с неистовой Санькой Паучок. Скакал верхом на палочке Лешенька Бескаравайнер, часом раньше оформившись в отделе кадров “Шутихи” на должность методиста-буфф с перспективой. Оседлав трамвай, впервые в жизни изменивший стабильному маршруту, поперек рельсов спешили рыцари ордена “Фефела КПК”, и местью дышали щеки Рваного Очка, поддержанного с флангов Первопечатником Федоровым и буйным во хмелю Кобелякой. Цирковая студия “Манеж надежд” на слонах и верблюдах, взятых в зоопарке напрокат, торопилась к усталому Тельнику: “Alles! Alles, chief!” — корабли пустыни плевались с убийственной меткостью, и каждое сальто-мортале отбрасывало врагов назад, давая простор для трюка.
И, бляхами панциря под стрелами, гуляли клапаны под пальцами Вована:
Ах, вдогонку, в спины, в убегающий дождь, наотмашь, вприсядку:
— Это ничтожество... — удовлетворенно сказал Зяма, отдышавшись.
Оглядел залитую солнцем улицу, похожую на улыбку шута.
И сделал рукой неприличный жест.
ЭПИЛОГ,
или ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ РУКАВА