Я давно не держал кларнета в руках, но песню, с которой мы начали, знал хорошо и потому вскоре освободился от некоторой робости, особенно когда музыканты по окончании песни пошли расточать мне похвалы, отказываясь верить, что я играю впервые после столь долгого перерыва; потом официант (тот самый, которому несколько часов назад я в отчаянной поспешности заплатил за обед) вдвинул под крону липы стол, а на него поставил шесть рюмок и оплетенную бутыль вина, какое мы и принялись не спеша прихлебывать. После двух-трех песен я кивнул учителю; он взял у меня кларнет и снова объявил, что играю я превосходно; я был необыкновенно польщен и, опершись о ствол липы, стал смотреть на капеллу, игравшую теперь без меня; во мне рождалось почти забытое чувство горячего дружелюбия, и я благословлял его за то, что оно пришло ко мне в конце столь горького дня. И тут снова перед моим взором возникла Люция, и мелькнула мысль, что только сейчас я стал постигать, почему она предстала передо мной в парикмахерской, а днем позже в рассказе Костки, являвшемся легендой и правдой одновременно: возможно, она хотела поведать мне, что ее судьба (судьба обесчещенной девочки) близка моей судьбе; что, хоть мы и разошлись, не сумев понять друг друга, наши жизненные истории во многом родственны, схожи, созвучны, ибо обе они - истории опустошения; подобно тому, как опустошили в Люции телесную любовь и тем самым лишили ее жизнь элементарнейшей ценности, из моей жизни тоже изъяли ценности, на которые я рассчитывал опереться и которые изначально были чистыми и безвинными; да, именно безвинными: телесная любовь, как ни опустошена она в жизни Люции, была все-таки безвинна, как были и есть безвинны песни моего края, как безвинна капелла с цимбалами, как безвинен мой дом, внушавший мне отвращение, как совершенно безвинен передо мною был Фучик, на чей портрет я не мог смотреть без неприязни, как безвинно слово "товарищ", звучавшее с некой поры для меня угрожающе, как безвинны слова "ты" и "будущее" и много-много всяких иных слов. Вина гнездилась в другом и была столь велика, что ее тень падала - куда ни кинь глазом - на весь мир безвинных вещей (и слов) и опустошала их. Жили мы, я и Люция, в опустошенном мире; и потому мы не умели сострадать опустошенным вещам, отвернулись от них, причиняя тем самым вред им и себе. Люция, девочка столь сильно любимая, столь плохо любимая, об этом ли спустя годы ты пришла мне сказать? Пришла заступиться за опустошенный мир?
Песня кончилась, учитель протянул мне кларнет и объявил, что сегодня играть больше не будет, что я играю лучше его и заслуживаю играть по возможности дольше, уж коль неизвестно, когда я снова приеду. Я перехватил взгляд Ярослава и сказал, что был бы весьма рад вскорости снова навестить капеллу. Ярослав спросил, говорю ли я это серьезно. Я уверил его в искренности моих слов, и мы заиграли. Ярослав уже давно играл стоя, запрокинув голову, уперев скрипку (против всех правил) в грудь, а порой при этом и похаживал; мы со вторым скрипачом тоже поминутно вставали со стула, особенно когда нам хотелось дать как можно больший простор вдохновенной импровизации. И именно в те минуты, когда нас увлекал поток импровизации, требующей фантазии, точности и настоящего взаимопонимания, Ярослав становился душой всей капеллы, и мне лишь оставалось удивляться этому замечательному музыканту, который так же (и он в первую очередь) относится к числу опустошенных ценностей моей жизни; он был отнят у меня, и я (во вред себе и к стыду своему) позволил отнять его, несмотря на то, что это был мой самый верный, самый бесхитростный, самый безвинный друг.
Тем временем мало-помалу менялась публика в саду: к нескольким полузанятым столам, за которыми поначалу сидели люди, следившие за нашей игрой с живым интересом, привалила большая толпа парней и девушек (быть может, деревенских, но, скорей, из города) и заняла оставшиеся столики; молодежь заказала себе (очень громко) пива и вина и немного спустя (в соответствии с количеством выпитого спиртного) начала проявлять безудержное желание быть видимой, слышимой и признанной. А по мере того как менялась обстановка в саду, становясь все более шумной и нервозной (парни сновали меж столами, покрикивали друг на друга и на своих подружек), я стал ловить себя на том, что перестаю сосредотачиваться на игре, слишком часто оборачиваюсь к столам в саду и с нескрываемой ненавистью наблюдаю за лицами парней. Когда я глядел на эти длинноволосые головы, демонстративно и театрально изрыгавшие слюни и слова, ко мне возвращалась моя былая ненависть к возрасту незрелости и складывалось впечатление, что я вижу перед собой одних актеров, на чьи лица надеты маски, призванные изображать дурацкую смелость, спесивую беспощадность и грубость; и я не находил никакого оправдания в том, что под маской, быть может, другое (более человеческое) лицо, ибо ужасным казалось именно то, что лица под масками истово преданы нечеловечности и грубости масок.