Лёлик — он всегда сидит тут, на высоком стуле, поворотясь как-то так хитро, что ему видны и люди, спешащие по своим делам по московским улицам за окном, и раскрытые двери, за которыми — вечная актерская суета. Лёлик улыбается широким, до ушей, ртом чему-то там в себе, лоб морщится, ходит волнами, очки его совсем съехали на кончик огромного с горбинкой носа, он склонился над кукольной головой, и кажется, что он — сказочный горбун. Руки у Лёлика словно вырубленные из дубового пня, пальцы все разные, будто бы кто-то неумелый, делая куклу, понатыкал пальцев от пупсов и фарфоровых кукол, тряпичных петрушек и деревянных старинных щелкунчиков. Неуклюжие на вид руки — но это обманка. Так, как Лёлик, никто больше не сможет выточить пальчики для Золушки, нарисовать прищуренный глаз Коту в сапогах и вклеить волоски в брови Оловянному солдатику.
Мы сидели сегодня в мастерской и дули на чай — вот тогда-то Лёлик и сказал — «Хрустальный башмачок» будут списывать. Еще до Нового года.
А кукол куда — спросил я. Куда Золушку и манерную Королеву-мать, куда Фею и Шута?
Лёлик только пожал плечам — куда обычно.
Обычно актеры разбирают списанных кукол домой — у нас дома, к примеру, на шкафу в холле, сидит лысый царь Мидас в малиновом хитоне и лежат огромные маски: бабушки в очках и мышиного цвета чепце и синеглазой девочки из «Трех медведей».
— Можно мне забрать Шута, когда его спишут? — почти заорал я, увидев в коридоре Колокольчикова, Олежку, нашего художественного руководителя.
Почему-то я знал, что Шут обязательно, просто обязательно должен оказаться у меня.
Да-да, рассеянно сказал Олежка, даже не глядя в мою сторону, да-да, конечно, берите.
Так мне разрешили забрать Шута…
— Ты тут? Чего спрятался?
Я так и знал, что Сашок найдет меня даже в кукольной комнате.
Стоит и таращится своими круглыми глазищами.
— Ты что — ревел? Совсем дурак, что ли?
Сашок — моя крестная сестра.
Лёлик говорит, что так не бывает — а у меня бывает.
Папа Сашка — мой крестный и крестили нас с ней вместе. Мы уже были, правда, большие.
Я всегда хотел, чтобы у меня была сестра — и мне нравится думать, что Сашок — именно сестра, хотя наши родители и не родные, а просто дружат.
Если кто в школе зовет меня «Гришка-клоун», «Гришка-язва», тот просто не знает, какой бывает Сашок. Вот уж кто язва — скажет иногда чего, как припечатает.
Тогда я не знаю, куда деваться, и с ужасом чувствую, как щеки заливает кипятком, как краснеет даже кожа под волосами.
«Гриня — красна девица», — говорит тогда Сашок, и правый уголок ее рта чуть вздергивается, как у одной из кукол Лёлика. И она сразу смотрит в сторону, словно красномордый я — это выше ее сил.
— Чего ревел-то?
Если увидеть нас на улице, со спины, к примеру, то можно запросто перепутать, кто из нас мальчик, а кто — девочка.
Сашок — стриженная под мальчишку, угловатая, ушастая, она идет и энергично размахивает руками. А я не люблю бежать, мне хочется идти, почти танцуя. «Одуванчик», — говорит иногда Сашок ласково и дотрагивается до моих волос, будто это и правда пух одуванчика, готовый вот-вот улететь, а не просто лохматая кудрявая шевелюра, непонятно от кого мне доставшаяся.
Сашок словно бы и гордится, что у нее нет ни косичек, ни глупых кукол-принцесс.
«Спасибо большое маме-папе, что принесли меня из роддома в зеленом одеяле!» — любит говорить Сашок, подчеркивая, что все эти глупости с розовым-голубым — не про нее.
И я ее очень люблю — за то, что она не наряжается в принцессу и не просит родителей купить ей розовое платье, похожее цветом на липкую розовую вату в парке отдыха. И за то, что с ней можно говорить запросто и про все — ну как с таким же как ты, не как с девчонкой. И за то, что язвит, тоже, наверное, люблю — она ведь не хочет обидеть, она просто такая.
— Ну давай, говори!
Сашок просто так не отстанет, я знаю. Поэтому лучше сразу признаться.
— Сэм сказал, что уезжает в Голландию. Навсегда. Работать там, жить, насовсем, короче.
— Понятно, — сказала Сашок и села рядом со мной на деревянную приступочку-ступеньку.
Помолчала.
Вздохнула глубоко — запах конфетных оберток, стружек и парчовых кукольных костюмов. А потом выдала:
— А я на операцию иду. После дня рождения.
У Сашка что-то с сердцем — какой-то там синдром, названия которого я никогда не помню. «Ничего страшного, просто сердцебиения». Когда-то ей сказали, что может быть, понадобится операция, если сердцебиения будут надоедать.
Синдром у Сашка с самого детства — поэтому губы у нее часто совсем голубые, как будто их в шутку вымазали акварельными красками.
Мне всегда было интересно — как это, сердцебиение? Чтоб надоедало?
«Ну это как будто у тебя внутри заперли придурочную птицу и она бьется там, а вылезти не может», — сказала Сашок однажды без тени улыбки.
Мне всегда казалось, что операции — это очень страшно. Я никогда не лежал в больнице — будто бы, как Шут, был сделан не из того же, из чего все люди.
Только вот Сашок другое дело, она не я, она бесстрашная. Или, может быть, просто делает вид, что бесстрашная.