Уж чего с избытком на Телецком — скал, оно все лежит в каменном обрамлении. И оно сохранило лучше, чем Байкал, старые свои, дорусские названия. Плывешь, смотришь по карте, спрашиваешь, вспоминаешь — и вызваниваются они самородной музыкой, получающейся от ветра, солнца, воды и камня вместе: Яй-лю, Кор-бу, Бе-ле, Кы-га, Кам-га… А если пропустить теплоход с туристами, с которого гремит, оглашая горы, царица эстрады, и переждать, когда смолкнет камнепад, вызванный ее голосом, да постараться забыть о только что миновавшем испуге — мало-помалу родятся чистые звуки и сложатся в чистую песню, глаза узреют праздничные картины, и заблудишься ты во временах и народах…
Все меньше, мест, где можно среди природы отвлечься от трагедии Земли. Все меньше картин, целомудренно существовавших даже и при наших родах. Все больше ран и поражений от бескровной войны, необъявленной, непризнанной и бесконечной до конца жизни. И когда, пропустив теплоход и забыв о нем, окунешься ты в уцелевшую купель и обитель, не радость чувствуешь, не счастье, не покой и удачу, но выползает душа, обезголосевшая от страданий и страха, отверженная, сморщенная и жалкая, и примащивается робко на самом твоем краешке, как над обрывом, и тихо, недвижно смотрит и слушает. Нет, не смотрит и слушает, а купается во всем том, что перед нею, отмывая страдания и забвение. А если не вспугнешь ее словом или грубым воспоминанием, то и запоет-запоет забывчиво серединой меж радостью и печалью, с пронзающей струнностью и струйностью высвечивая что-то забытое иль утерянное. И коль почувствуешь и услышишь ты ее до обморока и оцепенения, не прими, что это к худу. Когда бы жили наши Палестины и алтаи, жили бы и наши души.
Как сквозь заворожь и обморок увидишь ты древнее видение: с огромной высоты, белопенный, крутокипящий, в тугом изгибе падает мощный поток и разбивается о камни, скатываясь по ним остывающим сливом. И себя, как вечного странника, обнаружишь сидящим на валуне под водопадом, мокрого от брызг, неотрывно следящего, как в замшелом обережье медленно и тихо двумя потоками навстречу тебе плывет река. И вдруг врывается грохот, вздымается высота и обрушиваются с нее, разрезанные скалой, два бешеных вала, посредине ударяются о террасу и двумя же гривами ухают вниз. А что отплеснуло верхним разрезом и террасой, что выжало из камней и трав — ручейками и каплями, и каждый, каждая со своим голоском догонно звучат и стекают отдельно, так же ударяются внизу, так же разбрызгиваются, спохватываются, собираются и идут в общее русло.
И удивишься детской потребностью радоваться и удивляться: неужели это никогда не кончается? неужели и сто, и тысячу лет назад было столько же воды и высоты и столь же явственно выговаривал водопад в тяжелом грохоте и подголосках свое имя: Корбу! Кор-бу! — как молот над наковальней с пристуком выговаривает, чем он занят.
И всюду, спускаешься ли на юг, как мы, поднимаешься ли на север (а по сходу воды так и наоборот — на север спускаться: заповедная сторона, где Корбу, потому правой и считается), — всюду то разлохмаченные взбитые гривы, то аккуратные тонкие косички, то короткие завесы водопадов. Весной больше, к осени меньше. И посередь лесистого склона, теряясь затем в спокойном течении, и с навесов над озером, и высоко и далеко над головой — картинно изгибающиеся и застывшие, как мрамор, выдалбливающие ущелья и отворачивающие в сторону, чтобы, поколесив, скатиться в озеро как ни в чем не бывало журчащей по камешкам речкой.
И скалы, скалы… озеро зажато ими до сдавленности. Заповедная сторона еще с приклоном, там есть где и избушку поставить, и огород вскопать, и тропу промять — все, правда, из милости, но все же, а в урочище Беле так и совсем подарок — прилавок километра в три длиной… С левой — никакой жалости, сплошь наворот скал, огромных, мрачных, изрезанных ущельями и разломами, побитых обвалами. Вода, едва успев собраться в течь, принуждена падать. Скалы то подступают к озеру отвесно, то с приступом из набросов. Камень в лишайнике, буром и желтом, много бадана. Снова и снова поражаешься, как мало надо дереву, чтобы уцепиться: на голом, кажется, камне и лиственница, и кедр, и березка, а рядом кусты маральника, черной и красной смородины, трубочки дикого лука, пучки ревеня. Нигде ни просвета, взгляд упирается только в стену. Но уж у воды, у берега — и заливчики, и гроты, и диковинные каменные фигуры, выточенные волной, и воротца, и нависающие козырьки, и пробующий намыться в пляжик песок…
А выглянет солнце — нет неласковости ни на том, ни на другом берегу. Все отмякает и расцветает, заговаривает и запевает, все соединяется в нераздельную волшебную картину.