— Война… революция… свобода… Звучит красиво, звонко! Но все это для нас, грамотеев, интеллигентов.
А мужик, бородатый мужик, темный и забитый, он чтонибудь понимает, Ваня, в этих премудростях? — сказал Лихачев, отметив про себя, что его молодой друг, несмотря на юные годы, по-видимому, человек с "царем в голове". Держится он просто, без стеснения, следовательно, уверен в себе, в рот каждому говоруну смотреть не станет.
— Бородатый мужик, Венедикт Петрович, действительно и темный и заЬитый. Но его просвещение, вероятнее всего, будет протекать ускоренным способом. До высот науки он поднимется фантастически быстро!
— Он не знает азбуки! Вместо подписи он тискает отпечаток пальца. А ты — высоты науки! — усмехнулся Лихачев, и губы его застыли в горькой гримасе.
— Мы говорим о разных вещах, Венедикт Петрович.
Вы имеете в виду высоты науки в области абсолютных знаний, я же веду речь о высотах революционной науки и борьбы. В этом наш темный и забитый мужик на поверку и не такой темный и не такой забитый, как о нем принято думать. Как-никак за его плечами опыт Событий пятого года.
— Страшный опыт: безвинная кровь у царского дворца, кровавая война на Дальнем Востоке, бездарно начатая и позорно проигранная, и шквал забастовок ц восстаний, в конечном итоге не принесший трудовому люду никакого облегчения…
— Суровая школа и суровые уроки. Они не прошли даром, — перебил Ваня ученого.
— Были и прежде, Ваня, суровые уроки, а забылись. Забудутся и эти.
— Эти не забудутся, Венедикт Петрович! Теперь есть сила, которая и сберегла эти уроки в памяти и при случае напомнит их, чтоб не повторить прежних ошибок.
— Что же это за сила? Наш брат интеллигент? Не шибко-то-я верю в эту силу! Одних припугнут, другим подороже заплатят, третьи не рискнут терять кусок хлеба насущного! Этой силе крепкие подпорки нужны, чтоб не качалась она из стороны в сторону.
— Я говорю о другой силе, Венедикт Петрович. Пролетариат! Он вышел на арену исторических битв.
Город был уже возбужден страшным известием о войне. После нескольких часов тишины, как бы притиснувшей улицы и переулки к земле, взметнулось в гомоне, реве, шуме человеческое горе. В открытое окно профессорской квартиры ворвались голоса пьяных людей, томивших свое отчаяние перед грозным событием в истошном крике.
— Вот он, твой пролетариат! Сегодня с тупым надрывом песни поет, завтра с таким же надрывом будет плакать, а послезавтра, забыв и то и другое, начнет убивать себе подобных, даже не спросив себя, во имя чего он это делает…
— Но наступит час, когда это отчаяние и эта покорность переплавятся в иное — в потребность изменить мир, изменить себя. Это обязательно произойдет. Более того, это уже происходит. Для тысяч и тысяч людей уже и сейчас ясно: в этой войне надо делать только то, что принесет России поражение. Царизм без поражения не свалится. Это зверь живучий.
Лихачев вскочил, закинул крупные руки за спину.
— Поражение! Это слово бьет меня по моим перепонкам, как снаряд. Я русский и не хочу, чтоб мое отечество лежало распластанным у ног немецкого кайзера.
— Поймите, Венедикт Петрович, только поражение царизма принесет очистительную революцию.
— Униженная и разбитая отчизна подобна трупу, Ее не спасут и революции.
— Не народ, а царизм потерпит поражение.
— Нет, нет! Ради отечества я готов на все! И я не потерплю, Иван, твоих разговоров. Забудь это слово — поражение! Мы должны победить врага. Только гордой и сильной стране революция может принести избавление от нужды и страданий.
Ваня попытался доказать ученому, в чем его заблуждения, но тот не захотел слушать. Разгневанно шаркая ногами, он удалился в другую комнату, плотно прикрыв за собой тяжелую дубовую дверь.
Ваня проводил ученого взглядом, осуждая себя за излишнюю прямолинейность в суждениях. "Ну ничего, то, что не смог доказать вам, господин профессор, я, то вам докажет сама жизнь", — утешал себя Ваня, не зная еще, как поступить дальше: сидеть ли в ожидании, когда гнев ученого уляжется, или покинуть его дом до каких-то лучших минут.
Ваня не успел еще решить этого, как дубовая дверь открылась и Лихачев вернулся с какой-то виноватой улыбкой, так не подходившей к его суровому лицу.
— А ну ее к черту, Ваня, твою политику! Я ее недолюбливал в молодости, а в старости она мне и вовсе не нужна. Давай пить чай с брусничным вареньем, — глуховатым голосом сказал Лихачев.
— Что ж, чай пить не дрова рубить, говаривали в старину, — усмехнулся Ваня, — однако истины ради замечу, Венедикт Петрович, возможно, что политику вы недолюбливали, но других поощряли заниматься оной.
— Что за намеки? — снова сердясь, спросил Лихачев.
— Никаких намеков, одни факты. Мне вспомнились ваши постоянные конфликты с реакционной профессурой.
— Да разве это политика, друг мой ситцевый?! Просто-напросто сердце мое не терпит несправедливости, Наука требует свободы духа…
— Вот, вот, — поощряя откровенность ученого, затряс головой Ваня.