С другой стороны, как объяснить ее внутренний голос, ее предчувствия? Она их, голос и предчувствия, не любила, поскольку не знала их природы. Изжога бывает, когда жареного переешь, а
И вот новая напасть. После кровавого сна, в котором она когтями рвала Петра, поселилось предчувствие горя, и было оно связано не только с Петром, но и с ней самой, стало быть – со всем семейством. Никаких видимых оснований для страшной беды не было, Анфиса гнала от себя тревогу. Но та оставалась на месте, будто мышонок, забравшийся за печь, – и не вытащить его, и сам убежать не может. Кыса лапой не достает до мышонка, рукояткой ухвата как ни тычь, не подцепишь. Пищит и пищит маленькое животное, беду кликает…
Идет Анфиса по селу, полной грудью вдыхает чистый до голубой струистости весенний воздух. Ступает важно – спасибо мужу (его бы умения да на пользу семьи!), подошвы сапожек не скользят на склонах. Одета она подобающе, почет ей выказывают заслуженный…
А вредный мышонок из темного уголка скребет мелко лапками: «Последний раз прогуливаешься важной павой! Больше не повторится!»
«Цыть!» – мысленно приказывает Анфиса.
Угроз она не боится и не переносит. Пусть и кто важный ей вздумает грозить – получит такой отпор, что за десять верст потом будет Анфису обходить. Анфиса может наорать так, что уши заложит, может безмолвием своим до трясучки довести, может злым шепотом сердце наизнанку вывернуть.
Колчаковский офицер однажды перед ее носом маузером размахивал:
– Пристрелю!
– Стреляй! – шагнула к нему Анфиса. – В мать стреляй! Как в свою мать!
Она видела, что перед ней молокосос, гимназист, маменькин сыночек, хоть и при оружии…
А тут мышонок, бесовское отродье. Кипятком на него не плеснуть и мяса с крысомором не подкинуть. И к словам-интонациям он безучастный.
«Ну-ну! – пропищал мышонок. – Поглядим».
Почему-то на хохляцкий манер выговаривал: «Похлядим». Как Данилка Сорока, пакостник и выжига.
Нюраня, для которой хорошее настроение мамы было редким праздником, а мамина улыбка дороже любого подарка, хотя и носилась по улице туда-сюда, то опережая Анфису, то убегая назад по улице, болтая с приятелями, затевая с ними перегонки на скользких тропинках, чутко ловила изменения на материнском лице. Вроде бы мама добрая-добрая и такая спокойно-вежливая, как никогда. Но вдруг по маминому лицу хмурость пробегает, словно ей неможется или спорит с кем-то.
– Маменька, – набралась Нюраня смелости спросить, – чёй-то тебя беспокоит?
Анфиса остановилась и строго посмотрела на дочь:
– Мне от тебя жалость не потребна! Нашлась сопля носу лекарь. И я не забыла, когда ты мне касторки при чужих людях предложила! – напомнила Анфиса, как дочка опозорила ее. – Все помню, мама не забывает!
Нюраня сникла и стала очень похожа на отца в тот момент, когда он бросает в печь деревяшки, над которыми долго трудился и которые, с точки зрения Анфисы, можно выгодно продать.
– Егоза, – смилостивилась Анфиса, улыбнувшись, – неча рожу кривить. Который дом Солдаткиных-то?
– Да вот же! – радостно откликнулась Нюраня, легко перескакивающая из печали в игривость. – Где забор завалился.
– Завалился, – пробурчала Анфиса, – хорош зятек! Теще ворота не сподобился поправить.
Ворчала она неискренне, для порядку. Анфису устраивало, что Степан к родовому гнезду жены не относится с хозяйским вниманием. Значит, не рассматривает как свое будущее жилище.
В гостях
Зашли в дом. Анфису кольнуло, что дочь бросилась на шею сватье здороваться:
– Тусенька!
Наталья Солдаткина и в девичестве была той же фамилии. Вышла замуж за коренного сибиряка, одной фамилии, но не родственника. Тех, кто роднился с переселенцами, пусть они хоть двадцать лет члены Обчества, старожилы не одобряли. В этом Степану повезло – чистой сибирской крови жена досталась.