— «Слушать команды: пальба батареею!» — завел, было, усатый бомбардир, но, не дождавшись конца, со свистом могучего размаха хряснула эта
Сбежавшийся народ глядел со страхом и изумлением; Облом Иваныч насилу переводил дух от восторга, все толпились кругом борцов. Оскаленная пасть, высунутый, окровавленный язык, закатившиеся потусклые зрачки, и предсмертные судороги ног предвещали последние минуты злодеи. Еще попытался он напружиться, отряхнуться, приподняться, — но, словно наглухо заклепанные, влезли крепко ему в шею зубы Сибирлетки и хищник, захрипев последним вздохом удавленника, свалился набок. Сибирлетка очутился наверху.
«Ура!» — вопил мушкетер; мальчишки подхватили — «ура!», — и поле битвы огласилось кликами победы. Вотще командовал и повторял Лаврентьич: «Отбой! Полно Сибирлетка, отбой!»
— «Ах богатырь ты, ах ты, друг ты мой! Ах ты, ты!..» — твердил в неописанной радости Облом Иваныч, даже снял шапку из почтения к богатырю, но без помощи рук нельзя было отнять дымящегося паром от злобы и утомления пса: насилу разняли его сомкнувшиеся челюсти.
Наконец двинулась толпа: впереди поволокли за хвост сраженного врага на собственной его шубе; за ним бежал ликующий народ ребятишек. Победитель, высунувши на четверть язык, ковылял сзади! Облом Иваныч смотрел так торжественно, как будто он сам загрыз врага. Солдаты и немцы шли позади, выхваляя доблесть Сибирлетки; из деревни встречала другая толпа любопытных, бегущих и идущих: шествие было торжественное.
Вдруг, ни с того ни с сего: «Весь отряд стой!» — загремело в воздухе, и все стало, как вкопанное, озираясь вопросительно, что будет еще? Бросил на землю фуражку Облом Иваныч, торопливо расстегнул и скинул свою шинель, оторвал рукав рубашки своей и живо, несмотря на свою деревягу, присел на землю перед Сибирлеткой; все глянули на собаку: из порванной жилы ноги ее тонкой струей хлестала кровь. Облом Иваныч перевязывал рану Сибирлетки; мокрый Сибирлетка дышал тяжко: видно было, что победа обошлась ему не даром.
«Готово! вперед, ма-а-арш!» — все двинулось далее.
Таким блистательным способом наш витязь косматый победными лаврами покрыл позор истории о стянутом поросенке под хреном. Колония наполнилась его славой и во всех домах только и речи было, что о Сибирлетке. Но самой лучшей наградой крепко ободранному герою была — отбитая им же, изжаренная и поднесенная ему гражданами, овца!
В своих сенях вылизывался наш Сибирлетка, долго не прикасаясь к лакомому блюду, поставленному к его услугам; аппетит пропал от боли. Но все-таки храбрый Ахмет, не раз подкрадывавшийся с неизвестным намерением, встречал негостеприимное рычание, поджимал хвост, ретировался поспешно и не отведал вкусной баранины: Сибирлетка управился один.
По целым дням сиживал у него Облом Иваныч, восторгу его не было ни конца, ни меры: «Задушил ракалию! Сакру-бле! — Вот оно мы Обломы, калеки-то, а? Что? Каково-с? Ась!» И он обнимал храброго пса, в полной уверенности, что подвиг его поддержал славу всех калек и обломов на свете. Егор Лаврентьич перестал постукивать для-ради пробы по ушакам и столбам воротным своими зажившими руками, и хоть до этого нетерпеливо ждал
Сибирлетка поправлялся. «Пощупал тебя серый подлец!» — говаривал в виде утешения Облом Иваныч и тайная радость светилась у него в глазах: «Полежать тебе доброму псу надо! Вот мы калеки-то, ась, каково-с; сакру-бле, обломы-то!»
Но по удобству способа, собачьего лечения — Сибирлетка вылизался все-таки скорей, чем публика ожидала: десятка дней не прошло, а он уже был готов к походу. Вторая команда из разных колоний ожидалась день-на-день. Одного вечера явился, со свежей звездой на лбу, знакомый нам, истинно ученый человек — фельдшер, и долго раскачиваясь по его латинскому обычаю и пословице —
— «Подъем!» — подумал Егор Лаврентьев и шепнул что-то маленькому Миккелю, который бросился стремглав за двери.