«Что же я такая безграмотная, как кошка, в этой в ихней распроклятой дипломатии? – корила она себя. – Это ж он, гладкий клоп, отгоняет, откидывает меня, плюшку… Невжель я совсем пустёха, что и свиньям щей не разолью?»
Ей стало жалко себя, и она тонко, по-щенячьи заскулила в плаче.
«Плачьте, милочек, плачьте, дружочек, – ласково подумал он, обнимая её за худые плечики и отечески целуя в лоб. – Плачьте и запомните – это ваши последние слёзы. В канун счастья! Двадцать девятого вы услышите гимн борцу. И петь его будет весь зал стоя! Запомните и то, что двадцать девятое сентября красно будет вписано во все календари мира. Этот день повсюду станут праздновать как день избавления человечества от рака! Рак упоминался ещё в папирусах Эберса, это 3730-й год до нашей эры. Без мала шесть десятков веков человечество билось с ним, как видите, безуспешно. И лишь вот, наконец, в клинике вашего покорного слуги, – в мыслях Кребс благостно сложил ладонь к ладони, с грациозным поклоном указал ими на себя, – свершилось чудо. Рак побил рака!»[43]
Борислав Львович был в высшем расположении духа, и этот свой нечаянный экспромт он отнёс к пробной прокрутке коронной речи, которая была уже готова и держалась ото всех в тайне.
Всё узнаете двадцать девятого!
Но как раскладывалось, увы, не выкрутилось.
За три дня до заседания Борислав Львович топнул ножкой. Факт невероятный, как невероятно землетрясение в Рязани или наводнение в Сахаре.
Всегда безукоризненно выдержанный «стерильный Кребс» был со всеми ровен, спокоен, как параграф, и вдруг – топнул.
По единодушному мнению сослуживцев, топот Борислава Львовича был зарегистрирован всеми сейсмическими станциями в тот момент, когда он налетел в областной газете на объявление о заседании.
Что за невидальщина! Как объявление затесалось в газету? Кто подсуетился? И главное, ка-ак в докладчики выскочила сама бухенвальдская крепышка Закавырцева?!
Чёрный детюктив! Без Шерлока Холмса не разобрать.
Борислав Львович спешно востребовал к себе в кабинет Закавырцеву. В кулак зажал своё мужество, заставил себя стерильно улыбнуться ей.
Трудно, а таки улыбнулся.
Трудно идёт улыбка, когда тебя рвёт жажда метать икру вперемежку с молниями.
– Дорогая Таисия Викторовна, – строго выдерживая ровный тон, заговорил он. – Нет ли у вас горяченького желания осчастливить меня
– А разве вас как докладчика не пустят?
– Всё может быть, – заставил он себя вежливо улыбнуться.
В программке был тот же текст, что и в газете.
– Тэ-экс… чики-брики… – задумчиво щёлкнул он пальцами. – Извините, но меня одолевает любопытство… А вам нетрудно объяснить, почему вы всю программку заново перепечатали?
– Ну… – замялась она в нерешительности. – У вас программка была напечатана чёрным… Текст обвели толстой чёрной рамкой… Будто объявление о смерти… Я и текст пустила синим, и витую рамку синей. Разве так не красивей? У борца колокольчики синие…
– И наложить текст на рисунок цветущего борца… Во вкусе вам не откажешь, – сдержанно похвалил он. – Поделитесь, будьте любезны, опытом, как это вы умудрились переделать всё на свой лад? Вышло красиво… Объявление – цветок… И всё это не просто как, извините, сатиновые трусы… Не частное дело… Типография, заказ, разрешение… Кто вам, счастливица, всё это санкционировал?
Конфузясь, заикаясь, Таисия Викторовна начала рассказывать так невнятно, что Кребс ничего не разобрал. Однако из деликатности уточнять не стал.
– А теперь, почему и в газете и здесь, – Кребс постучал остро отточенным красным карандашом по программке, – вы водрузили себя в докладчиках впереди меня, не спросив на то даже моего согласия?
Ехидное, какое-то насмешливое, совсем не к месту словцо
– Потому что вы его всё равно б не дали!
– Спасибо. Честно и даже с наскоком смелости. Я должен рассматривать это как вызов? – нарочито безразлично спросил он.
– Только лишь как справедливое уточнение. А то получалось, что я вообще никакого отношения не имею к работе с борцом.