— Если б не желал, я б не позвонил вам. — Он помолчал, натянуто хохотнул: — Приходите. Хоть погреетесь. Уже придавили холода и жутко видеть, как вы маетесь с этой печкой, с этими дровами, с углем, с водой… А у меня всё это сидит в батарее, в кране. Всё самодуриком! У меня на двадцатой палубе в двести десятой каюте тепло-о… А старая кость лакома к теплу. Посплетничаем о тепле, о старости…
— Скажите, какая актуальная тема — старость.
— Для нас с вами, увы, актуальная. Хотя… Куда же делась жизнь? Простите за откровенность, вы для меня навсегда остались семнадцатилетней девочкой… чистой, как бумага… Говоря открытым текстом, искренне жалею, что обтесали меня тупым топором. Неотёс сибирский… Слишком долго косил я сено дугой… Знайте, для меня вы всегда будете семнадцатилетней девочкой…
— Э-э… — припечалилась она. — У вашей семнадцатилетней девочки уже внучка вышла на возраст. Двадцать два года!
Эта новость подживила Кребса.
— Приходите с внучкой! — весело сказал он.
— А если она вас, извините, побьёт? — так же весело спросила Таисия Викторовна.
Кребс смешался.
— Ну… — трудно посопел он, — я считаю, такие излишества просто ни к чему…
— Не бойтесь, она не здесь. Она в Москве.
— Тем лучше, — приокреп он. — Спешу на всякий случай предупредить. Как бы ни сложились наши отношения, каждый вечер с десяти до половинушки одиннадцатого стану я играть на трубе лично для вас колыбельную. Вам наверняка и в детстве не пели колыбельные. Моя колыбельная на мотив песни, знакомой вам с молодой поры. Пел я её на свой лад.
Промокнув платочком слезливые красные глаза и подобравшись, он дребезжаще запел:
Пропев, он глухо пояснил:
— Вот такая песня. Приходите…
— А вы считаете это прилично?
— Милая вы Тайна Викторовна! Неприлично, я слышал, только на полный рот разговаривать. Помните, на объединённом заседании вы мне… вы меня упрекнули, мало-де знаю я латинских изречений. Всего семь. И все тогда, кажется, привели. Знаете, ваша критика легла мне в пользу. За прошедшие тридцать лет я… не сидел сложа ручки… Подкопил ещё кой-какие. Вот… Аlbo dies notanda lapillo. День, который следует отметить белым камешком. Этот день — сегодняшний. Я снова слышу вас… Я счастлив до смерти слышать вас. Я один, совершенно один… Как бы вы сказали, один-разбоженный, ни роду ни плоду… Совсем один на всем белом свете… Тяжело так…нигде никого… Ох… Ну… Отложим нытьё на вторую серию… А насчёт прилично, неприлично… Милочек, мне уже ого-го с гачком! Под сотейник подпирает…
Мягко говоря, Борислав Львович несколько отклонился от истины. Ему настукивал уже сто второй, но он боялся самому себе признаться, что уже переполз через вековой рубеж. Забрался на таран, залез слишком высоко!
Он суеверно опасался переступать столетний порожек, и хотя уже второй год вытягивал из второго века своего, любопытным он упорно отвечал, что ему около ста. Не больше. Все-таки когда тебе около ста, ты моложе, твёрже, надёжней. А признайся, что тебя занесло за сотнягу уже — самому смертельно страшно становится.
— Я скромно прошу у судьбы, — продолжал Борислав Львович, — сущий пустячок с довеском. Отживу с Гиппократово,[75]
а там можно и в отставку падать.— А сколько жил Гиппократ?
— Точного история ответа не даёт. Замнём и мы для ясности… Помните, в нашем возрасте
Кребс глубоко почитал чужую штучку про то, что «без секса прожить ещё можно, а вот без разговоров о нём — никогда!» и, обрадовавшись, что вот вдруг обломилось ему, одинокому, с кем поболтать, тараторливо шатнулся шелушить слова:
— Вы знаете, как распределяются мужчины по музыкальным инструментам? Думаю, не знаете, так послушайте. От восемнадцати до двадцати мужчина как кларнет. Играет без настройки. Но кто разбирается в музыке, тому игра не нравится…
Ей стало стыдно, что через тридцать лет молчания этот трухлявый старый пим и явный гаргальчик,[76]
так и оставшийся на бобылях, ничего-то лучшего и не придумал, как в первую же минуту навалился молотить заборную похабщину. Или его уже вышибло из ума? Или он неполный умом? Не вызывает симпатий мужчина, выворачивающий жирные анекдоты. Но разве больше достоинств у женщины, слушающей их? И разве не верно, что с нами ведут так, как мы позволяем?Она брезгливо швырнула трубку на рычажки.
На току тетерев глух и слеп. Распушив веером хвост, упоённый любовью, он никого и ничего не видит кроме своей роскошной тетёрки.
Борислав Львович шагнул дальше. Тяжёлый на ухо, разгорячённый, как тетерев на току, он не слышал даже сигналов, что на том конце провода трубку положили. Он слышал лишь самого себя: