Сухо потрескивают аппараты. За окном неслышимый моросит дождь. По стеклу, срываясь, ползут кривые черные капли; каждая из них уносит искорку отраженного света. Капли то вспыхивают, то гаснут, и в этой фантастически-безмолвной, непрерывающейся игре дождя уставшему Гошкиному воображению видится какой-то мистический смысл…
Он заставляет себя отвести взгляд от окна, начинает смотреть на круглый, приветливо помигивающий глазок оптического индикатора. Только он может сейчас принести облегчение…
Ответ приходит через час.
Из-под карандаша радиста бегут буквы; стоя сзади, Гошка тяжело дышит. Он с трудом складывает их в слова: «Состояние больной… тяжелое, однако опасений… за жизнь нет… Заболевич».
— Кто это — Заболевич? — спрашивает он.
— Врач, наверное, — отвечает Андрей и устало вытирает лоб. Помолчав, добавляет: — Да, не повезло девчонке… — Он складывает наушники, отключает аппараты. — Ну все. Пойду хорька давить. И ты иди тоже. Спи. Нечего лунатизмом заниматься.
Для Гошки потянулись длинные дни, заполненные одним: ожиданием. Он ел, ходил, разговаривал словно во сне. Вагончик геофизики все же забрали и отбуксировали в тайгу. Он перебрался снова в общежитие, на свою старую кровать. После того, как он однажды поднялся из шурфа за несколько секунд до взрыва и потом не мог толком сказать, сколько он зарядил шпуров — шесть или восемь, — его отстранили от взрывных работ и перевели временно на вышку, младшим буровым рабочим. Он и это принял покорно, как должное.
Нюсю выписали из больницы лишь весной. Гошка улетел встречать ее, и они вернулись в поселок на исходе солнечного апрельского дня.
Когда машина приземлилась, Гошка выпрыгнул первым, помог сойти Нюсе. Она была еще очень слаба. Щурясь на оплывшие в лога снежные сверкающие языки, освещенные закатным солнцем, на горланящие в ледяных лабиринтах ручьи, она радостно улыбалась и глубоко вдыхала покалывающий таежный воздух.
Они медленно пошли по улице и на краю поселка, сразу за последним двором, увидели три до половины поднятых сруба. Остальные срубы — целая шеренга — были намечены одним-двумя звеньями да охапками желтых, как репа, щепок.
На ближнем срубе сидели верхом два плотника, тюкали топорами.
— Это же наш дом! — сказал радостно Гошка и потянул Нюсю за рукав. — Пойдем посмотрим.
Они остановились поодаль. Плотник, в шапке и в гимнастерке с выгоревшей на солнце спинок, сказал:
— Никак, молодые новоселья ждут? Вишь, интересуются… Тю, да это Гошка! — приглядевшись, протянул он. — Здорово, Гоша, не признал тебя, богатым быть!
Это был старик Агафонкин. Гошка поздоровался, и Нюся кивнула тоже. Агафонкин сдвинул на лысом черепе шапку, почесал темя и философски заметил:
— Вить как оно порой получается? Вроде смотришь на человека, а человека-то и не видишь. Ровно между глаз попадает… Как здоровье жены-то?
Гошка ответил, что хорошо.
— Ну и слава богу, — сказал Агафонкин и снова застучал топором.
…Потом они по темной, осевшей в снегу тропе перешли ложбину.
На осыпи, тянувшейся вдоль подножья сопки, как узкая речная коса, снега уже не было; шурша камнем, они прошли по ней и в самом конце ее увидели неглубокую, уже осыпавшуюся по краям воронку.
И оба одновременно вспомнили тот шумный, а теперь казавшийся смешным и наивным фейерверк, с которого, собственно, и началась их жизнь.
ПОСЛЕДНИЙ ПАРЕНЬ
Ванюшка был рождения тысяча девятьсот двадцать третьего года и, вероятно, его призвали бы в армию еще в сорок втором, если бы с малолетства не был он хром на обе ноги. Его вместе со всеми вызвали в военкомат на комиссию, но едва военком взглянул на Ванюшкины косолапые ноги, как сразу распорядился выдать ему справку о снятии с воинского учета. И в дни, когда ребят провожали в армию, и потом, когда при нем читали солдатские письма, Ванюшка чувствовал себя будто виноватым в том, что его не взяли на фронт.
Пока дома были мужики, особенных дел для него в колхозе не было. Ходить за плугом он негож, коров пасти тоже. А потому стал он сапожничать. В избе, где жил Ванюшка вдвоем с матерью, теперь всегда кисло пахло кожей, которая мокла в шайке под деревянной кроватью. Из этой кожи он шил новые чирки и исправно латал старые. Сапог ему шить не носили — для такого дела были сапожники получше. Когда же не стало сапожников, не из чего стало и кроить сапоги.
Всего заветного было у Ванюшки — балалайка, расшитая сатиновая рубаха да картина, которую привез в тридцать седьмом Ванюшкин отец, ходивший тогда с обозом за болото в город Тару. Была это не обычная картина — на холсте или бумаге, — а прямоугольный лист жести с нарисованным эмалевыми красками богатырем. Ванюшка уверял, что это Александр Невский, учитель Константин Васильевич считал, что нарисован Алеша Попович, а Мария Ивановна — Ванюшкина мать — величала богатыря Егорием Победоносцем. Картина стояла на видном месте в углу на угольнике, и оба — мать и сын — дорожили ею, потому что это была память о Ванюшкином отце. Помимо куска ситца над кроватью, именовавшегося ковром, эта картина скрашивала голые стены.