— Никто-о! Я разнимал, а они не слушались. — Васек уже стоял, невнимательно тыкал полотенцем в щеки, лоб, в подбородок — опять отвлекся, засмотрелся. Щенок, отчаянно колотя хвостом, заискивающе повизгивая, медленно вползал под кровать.
— Верный, опять получишь! — Васек с разбегу бухнулся на коленки, подкатился к щенку, схватил за шкирку. — Брысь, кому сказал — брысь! — Брызнуло из-под кровати яростное, зеленое шипение кота.
— Правда что, битому неймется. — Роман Прокопьевич веником выбил кота, веником же легонько поддал Ваську́. — Все. Скоро кончится лафа. Мамка придет, разберется. Наведет порядок. По одной половице будем ходить. Да к тому же в носках. А Верный твой вообще — в мягких тапочках. — Говорил просто так, не из охоты поворчать — никогда привычки не было, — а от ощущения какой-то общей расслабленности, душевной зыбкости. «Устал — дальше некуда. Что вот мелю, спрашивается?»
Васек вроде и не слушал, занятый щенком. Мокрой тряпкой хотел стереть кровь ему с морды — тот пятился, извивался, рвался изо всех сил. Васек наконец прижал Верного коленкой к полу, утер ему вспухший нос и, пыхтя, заприговаривал, забормотал:
— Ну вот, а ты боялся. Мамка придет, а у нас порядок. Все лежим и спим, — Васек с усталым причмоком зевнул, а Роман Прокопьевич рассмеялся.
В субботу приехал Веня, соскучившись по Ваську, он и укладывал его в этот ветер, что-то неторопливо ласково шептал — Васек громко вздыхал и нетерпеливо, счастливым голосом требовал, когда Веня умолкал:
— Еще! Веня, еще! А он-то куда спрятался?
Роман Прокопьевич ждал Веню на кухне. Давно стыл чай, холодно, крупитчато забелело сало на картошке, но Роман Прокопьевич не торопил его, сидел за столом, спрятав под мышками замерзшие вдруг ладони.
Веня вышел размякший, разнеженный, с сонно сощуренными глазами. Плюхнулся на табуретку:
— Ну, и Вась-карась. Еле уторкал.
Роман Прокопьевич взял стакан с чаем, прихлебнул:
— Что ты! Говорун, поискать надо. Один же все время. Намолчится, вот удержу и нет… Вот что, Веня. Жениться хочу. Дом без матери, сам видишь, разваливается.
Веня выпрямился, тревожно, горячо расширились глаза, нежно заалели щеки. Глаза Веня тотчас же опустил.
— Анисья Васильевна матерью будет.
Веня не сразу откликнулся.
— Мачехой, пап.
— Не должна, Веня. Женщина добрая.
— Все равно — мачехой.
— Конечно, не родная. Но я решил, Веня. Тебя вот ждал спросить. Как ты?
— Не знаю. Может, и добрая. — Веня потрогал самовар. — Я снова, пап, согрею.
— Подожди, Веня. Ты не мнись, прямо говори. Против, что ли? Или боишься?
— Меня ведь, пап, почти дома не бывает. Лишь бы Ваську хорошо было. — Веня наконец посмотрел на отца. — и тебе. А бояться чего — она веселая. Вон как в клубе пела.
— Вот и я говорю: добрая женщина. Значит, всем лучше будет. И тебе, Веня.
— Может, и мне.
Съехались, зажили. Анисья Васильевна сразу принялась белить, стирать — Роман Прокопьевич не успевал к колодцу бегать, — потом гладила, крахмалила, перевешивала, расстилала, передвигала — дом захрустел, засверкал, заполнился яблочной свежестью вымороженного белья. В занятиях этих и хлопотах, пока руки были заняты, она привычно разговаривала сама с собой, чтобы в первую же передышку громогласно «подвести черту»:
— Нет, даже не думай, Роман Прокопьич! Никаких гостей, никакой свадьбы — обойдемся. Как сошлись прогрессивным методом, так и жить станем.
Он изумлялся:
— Я и не думаю, бог с тобой…
— Квашню поставлю в субботу: Веня приедет, посидим. Вот и отметим новоселье. Новоселье-новосемье. Ух ты, как складно.
Или объявляла со столь же неожиданным напором:
— Васька я тоже в паспорт запишу. И Веню, если согласится. Раз теперь братья Любочкины, надо записать. Чтоб честь по чести. Раз ты записал, то и я. Хоть и разные фамилии, а все равно — родня.
Роман Прокопьевич неопределенно отвечал: «Как знаешь… Если охота, что ж…» — про себя между тем удивляясь снисходительно женской вере в бумаги, в силу каких-то записей, — «Записывай не записывай, как жизнь покажет, так и выйдет…»
А жизнь показала, что Любочка, пятилетняя дочь Анисьи Васильевны, легонькая, конопатенькая, белобрысенькая, не ведая того, свела их всех на первых порах, смягчила многие непременные неровности и неловкости.
Чуть ли не по приезде мягонько, но настойчиво вскарабкалась на колени Роману Прокопьевичу, он с растерянным смущением придержал щупленькое, верткое тельце — она умостилась, откинулась на кольцо рук, как на спинку.
— У тебя конфетки есть? — звонко и тоненько протянула-пропела. — И в кармане нет? Нигде нет?! А по-чему-у?
— Зубы болят, — Роман Прокопьевич чуть ли не краснел под ясно наивным ее, неотрывным взглядом.
Потянулась к нему, прижала теплые ладошки к впалым, щетинистым щекам.
— Не бойся, вылечим, у моей мамы лекарства много. — Ладошки скользнули по его щекам и смяли, оттопырили губы воронкой. — Скажи: «Любочка, не балуйся, Любочка, смотри у меня».
Роман Прокопьевич неожиданно поддался — промычал, прогудел:
— Люочка, не ауйся… Любчка, сотри у еня…