Пар потихоньку схлынул, из-под пола потянуло холодком, чисто зажелтело, залучилось стекло лампочки. Отпустила и вяжущая, сонно-горячая слабость — тело наполнилось, до последней жилочки, томительной, благодатной чистотой. Анисья Васильевна, сидевшая на широкой лавке, вся потянулась, выгнулась:
— Ох ты, сладко-то как! — чуть откинулась, чуть улыбнулась, прикрыла глаза.
Роман Прокопьевич вдруг застеснялся, отвернулся к черному, слезящемуся оконцу.
— Роман! — засмеялась, — Не туда смотришь. — Придвинулась, задела, опять засмеялась.
— Да неудобно, Аниса. — В поту сидел, а все равно почувствовал, что еще потеет. — Окошко это тут…
Рывком встала, даже вскочила, схватила ковш с кадки, замахнулась:
— У! Так бы и съездила! Пень еловый. — Бросила ковш, вскинула руки, собирая волосы. — Все, Роман! Все! — Будто только что раскалились крепкие, слегка расставленные ноги, чуть оплывший, но все еще сильный живот, матерые, набравшие полную тяжесть, груди — раскалились от злости, обиды, от нетерпения сорвать эту злость и обиду.
— Что все-то? — Он исподлобья взглядывал на нее.
— Больше ни кровиночкой не шевельнусь. Вот попомнишь!
После, за самоваром, причесанная, в цветастой шали на плечах, румяно-свежая, исходившая, казалось, благодушием, она неторопливо говорила:
— Черт с тобой, Роман Прокопьич. Тебя не пробьешь. Хотела, чтоб душа в душу. А ты как нанялся в мужья-то. Ладно. Раз так, то так. Вроде и семья, а вроде и служба. Вот и буду как службу тянуть.
Он не откликался, сидел в нижней рубахе, млел от рюмочки да от чая, про себя посмеивался: «Покипи, покипи. На здоровье. Пар-то и выйдет!» — еще принял рюмочку, закурил. Он теперь снова не отказывался ни от вина, ни от табака. Как и положено семейному человеку.
Конечно, Анисья Васильевна не переменилась тотчас же, на другой день, но несколько спустя, домашние разговоры стали тусклее, бесцветнее. Она уже не сердилась, не язвила, не шутила — исчезла из обихода сердечность, а осталась хозяйская расторопность, привычка к хлопотам и заботам. Угасли и ночные разговоры. Но когда Роман Прокопьевич обнимал ее, не противилась, хранила должную отзывчивость.
«А грозилась: все, попомнишь! Напугала — не нарадуешься. Вот теперь у нас все чин чином. Прямо душа отдыхает», — так рассуждал Роман Прокопьевич, полностью довольный теперешней жизнью, удачно продолжившей прежнюю по знакомому и вроде бы прочному кругу.
Но вскоре заметил, себе на удивление, что довольство его непрочно, тонко и легко рвется. Возвращался с нижнего склада, где день-деньской латали кран-погрузчик, настолько дряхлый, что давно бы пора ему на кладбище, в тяжелые челюсти пресса, но и заменить его было нечем, новый-то никто не припас. Латали, ладили на каком-то порывисто хлюпающем, воющем ветру, снег задувало в рукава и раструбы валенок. Да еще слесарь Сорокин, здоровый, мрачный мужик, все время пророчил:
— Рассыплется. Соберем, и рассыплется. — Гулко откашлявшись, плевал. — Ворот от кафтана. Дырка от бублика.
Роман Прокопьевич слушал, слушал его, наконец рявкнул:
— Не каркай! Рассыплется — тебя поставим.
Сорокин плюнул:
— Меня-то, конечно. В любую дыру поставь — стоять буду.
Промерзший, злой, голодный поднимался Роман Прокопьевич на крыльцо, а дома и не увидели, как он вошел. Посреди комнаты было расстелено ватное одеяло, на котором «выступал» Васек: смешно набычился и топориком тюкнулся в одеяло, медленно перевалился через голову, и в эту секунду Любочка опрокинулась над ним в мостике — два громадных красных банта в ее косичках качнулись, заскользили по зеленому верху одеяла. Анисья Васильевна устроилась сбоку, на низенькой скамеечке, хлопала в ладоши, локтями удерживая рвущегося с колен кота, негромко, певуче приговаривала:
— Ай да мы, да молодцы, — лицо ее при этом жило ласковым, усмешливым покоем, брови раскрылились, слегка выгнулись, глаза расширились веселым, искренним интересом к ребячьей возне. Прыгал, рвался к одеялу и тут же пятился, взлаивая, щенок, тоже с бантом на шее, Любочка и Васек вскочили, красные, взъерошенные, и с серьезно-торжествующим сиянием на мордашках поклонились Анисье Васильевне, коту и щенку.
Роман Прокопьевич, тихо выглядывая от порога, вмиг согрелся, разулыбался, впрочем, и не заметил, что разулыбался, и тоже захлопал в ладоши, полез в карман за конфетами:
— Ну-ка, становись в очередь по одному!
Любочка и Васек бросились к нему.
— А мы в цирк играем! Васек — клоун, а я акробатка, — Любочка первой взлетела к нему на руки, Васек обнял его за колени.
— Дайте отцу хоть раздеться-то, — Анисья Васильевна поднялась, отошло с лица недавнее усмешливо-ласковое оживление, стало оно озабоченно-ровным, с деловитою хмурью на переносице. — Навалились — с ног собьете.
Из чугуна налила теплой воды в умывальник, на стул повесила свежеглаженный лыжный костюм, с печки достала опорки — валенки с обрезанными голенищами, которые заменяли Роману Прокопьевичу тапочки. Накрыла стол:
— Садись, ешь на здоровье. — А сама пошла прибрать в комнате после циркового представления.