Коля пришел пьяный, как старый отечественный патефон. Ринат Меркулович заметил его нетрезвость, когда Коля еще топтался в предбаннике: шеф – человек чуткий, не дай Бог такую бабу в сожительницы. Интервью не получилось. Коля пытался спрашивать, но рот его едва открывался, звуки, выходящие из колиного закадычья, напоминали скорее язык наших братьев эвенков, чья кровь в большом проценте текла в колькином теле, а Ринат Меркулович в эвенкийском ни бум-бум (он и татарский-то плохо помнил). Диктофон, словно верный градусу собутыльник, глючил на каждой фразе, не соображая, зачем его беспокоят и что такое значительное на него записывают. Терпение шефа лопнуло, он начал мне, сидящему от него по правую руку, нервно подмаргивать: выводи товарища. Я потрогал Колечку за рукав: пойдем, говорю, Коля, к Ринату Меркуловичу сейчас гости придут. Колька неожиданно для меня не стал спорить и послушно направился к выходу, но повернул не в прихожую, а на кухню, где опять достал пиво из рукава и потребовал в запивку водяры. Водяры не было, кухню надо было освобождать. Я на миг отлучился в редакторскую уточнить инструкции, в кухне раздался оглушающий грохот. У нас на кухне трогательной приживалкой коротала свои дни древняя табуреточка, которая частенько роняла граждан, доверивших ей опрометчивые зады; очевидно, Коля присел именно на нее. Я и не дернулся, а продолжил уточнять свои действия у начальства, которое по такому случаю отпускало меня с работы вместе с неудавшимся корреспондентом. Вернувшись на кухню, я обнаружил Коляна лежащим на боку посреди кухни на боку с рукой в мусорном ведре, со слюной на подбородке, с невменяемым взглядом, тело искорежила судорога. Приступ напоминал эпилепсию. С трудом я его поднял, вызвал машину, затащил на заднее сиденье под тревожный клекот таксиста; через пяток минут бедолага пришел в себя, но совершенно не помнил, что с ним случилось. Шеф в это время подальше от неприятностей вообще покинул редакцию. Мы поехали домой. Одно было ясно: пить надо было заканчивать. И отсюда вытекало второе: Колю пора было отправлять домой.
От Колиного приступа редакция, к счастью, не пострадала, лишь коварную табуретку пришлось окончательно выкинуть. Одной редакционной достопримечательностью благодаря моему товарищу стало меньше.
(Колечку тем не менее я спровадил до дому не ранее, чем через два дня: пришлось слегка похмелить друга да съездить с ним до газеты забрать башли за уже опубликованные материалы. Денег оказалось до обидного мало, едва-едва на автобус хватило до Колькиной лесопилки. Напоследок на автовокзале был «портвейн» производства Шарыпово и нудные разбирательства с милицией по поводу распития спиртных напитков в общественном месте вместе.)
Я вижу в окно, как Саныч с натугой останавливает под моим окном раздолбанную тойоту – лед. Открываю форточку – сейчас он меня выкликнет. Я почти собрался. Сумка, водка на всякий случай, несколько моих книжек. Мы едем к Колечке, я хочу его навестить, хотя понимаю, что это бессмысленно. Пятый год он валяется в сумасшедшем доме Северо-Ангарска с потерей памяти. Падение в редакции, в то время показавшееся забавной случайностью, связанной с откровенным перебором, очевидно, явилось не просто так. Сильный телом, как неандерталец, Коля легко вынес на своих почках, желудке, печени, руках и ногах многовагонные водочные составы. Отказал мозг. Не захотел больше помнить. Тот критический перегруз прошлой московской семейной жизни задавил настоящее, воспротивился новым дням, не впустил их ни одного. «Сколько он так протянет?» – спрашиваю Саныча. «Да хоть сотню годков. Так-то он как скала. И прошлое помнит. Но ты к нему можешь хоть каждую минуту подходить здороваться, он тебя как впервые встретит».
Морозный ветер шлепал по лобовому стеклу, словно морж ластой: тяжело, мокро и холодно. «Зря поехал» – досадовал я, – «К чему мне это? Я снова как последний рубеж, как харон-провожатый. И друзьями с Коляном особо не были, просто здесь, как последнее сито, как тонкая проницаемая пленка, ниже которой уже осадок, самое дно, живоплавильная печь. Многие здесь оседают перед падением, перед окончательным сходом в небытие. Сам же барахтаешься год за годом, как жук-плавунец, мечешься по поверхности, но и сам все равно оседаешь. Только медленнее, неощутимей. Но и удержаться никак. Слишком тяжел для сего деликатного покрытия. Все осели. И все осядут. Я пока трепыхаюсь. Родной потому что. В своей среде, своем придонье».
Заплутала тойота, или Саныч, намерено путал, но дурдома мы не нашли. «Надо сворачивать. Опаздываем» – прогуготал он вроде бы про себя. «Куда опаздываем» – я не понял. «Я зачем тебя просил книжки взять? Выступаешь сегодня перед нашими. Чего по два раза ездить».