Неподвижно стоял Сиддхартха, сердце его будто замерзло, он ощутил его в груди, оно сжалось от холода, как маленький зверек, птица или заяц: он увидел, как он одинок. Годами он был бездомным и не чувствовал этого. Теперь он это почувствовал. Даже погрузившись в глубочайшее созерцание, он все-таки оставался сыном своего отца, высокорожденным, брахманом, мыслителем. Теперь он был лишь Сиддхартха, пробудившийся — больше ничего. Он глубоко вдохнул, чувствуя холод и озноб. Никто не был так одинок, как он. Человек не знатный и не принадлежащий к знатным, не знающий ремесла и не принадлежащий к ремесленникам, оказавшись среди тех или других, разделяет их жизнь, говорит их языком. Не-брахман, живущий среди брахманов, не-аскет, попавший в общину саманов, даже самый затерянный в лесу отшельник — и тот был не один, не одинок: его охватывала какая-то принадлежность, он принадлежал к какому-то сословию, и оно было его родиной. Говинда стал монахом, и тысячи монахов были его братьями, носили его одежду, разделяли его веру, говорили на его языке. А он, Сиддхартха, — к кому принадлежит он? Чью жизнь он разделит? На чьем языке станет говорить?
Из этих мгновений, когда мир рушился вокруг него, когда он замирал в одиночестве, как звезда на небе, из этих мгновений холода и отрешенности Сиддхартха вышел, еще глубже ощущая себя, еще тверже душой. Он чувствовал: это был последний озноб пробуждения, последнее усилие рождения. И он уже снова шел, он шел быстро и нетерпеливо — уже не домой, не к отцу, не назад.
Часть II
КАМАЛА
Каждый шаг пути приносил Сиддхартхе новое открытие, ибо мир для него преобразило и сердце его было очаровано. Он видел, как восходит солнце над лесистыми склонами гор и как оно садится за пальмы далекого побережья. По ночам он видел, как выстраиваются на небе звезды и, словно лодка, плывет в синеве лунный серп. Он видел деревья, звезды, зверей, облака, радугу, скалы, травы, цветы, реку, ручей, искорки росы в утренней листве, далекие вершины в голубой и сизой дымке, поющих птиц, роящихся пчел, серебряные волны на рисовых полях под ветром. Все это, тысячекратно повторенное и пестрое, было всегда — всегда светили солнце и месяц, всегда шумели реки и жужжали пчелы, но тогда, раньше, все это было для Сиддхартха лишь колеблющейся, обманчивой пеленой перед глазами, которой должно было доверять, которую следовало пронзать мыслью и уничтожать, потому что она не выражала сущность потому что сущность лежала “по ту сторону” видимости. Теперь его освобожденный взгляд не устремлялся в потустороннее. Теперь он видел и радостно узнавал эту видимость, искал родное в этом мире, не искал сущности, не стремился к “той стороне”. Прекрасен был мир, вновь увиденный просто, без искусства, по-детски. Прекрасны были месяц и созвездье, прекрасны ручей и берег, лес и скала, коза и навозный жук, цветок и бабочка. Прекрасно, радостно было идти сквозь мир вот так, разбуженным ребенком, без тени недоверия растворяясь в окружающем. Иначе пекло голову солнце, иначе дарила прохладу лесная тень, иным стал вкус воды в ручье и колодце, иным — вкус тыквы и банана. Короткими стали дни, короткими — ночи, каждый час, промелькнув, исчезал, как парус в море, а под парусом — корабль, полный сокровищ и радости. Сиддхартха видел, как высоко в ветвях перелетает с дерева на дерево обезьянья стая, и слышал их дикую, жадную склоку. Сиддхартха видел, как баран преследует овцу и спаривается с ней. Он видел, как в озерных камышах охотится гонимая вечерним голодом щука, как разбегаются в страхе стайки молодых рыб, выпрыгивают из воды, — мелькают и вспыхивают чешуйки, силой и страстью дышат стремительные водяные вихри, вспененные неистовым охотником.
Все это было всегда, но он этого не видел, его не было здесь. Теперь он здесь был и принадлежал миру. В его глаза вошли свет и тень, в его сердце — звезда и месяц.