В раме под стеклом помещался рисунок цветными мелками, портрет молодого человека, который, полуразвалившись на софе, тонкими, как веточки аспарагуса, пальцами обрывал лепестки розы. Только фигура молодого человека была тщательно выписана; остальную часть рисунка художник кое-как заштриховал тускло-зеленым, и во многих местах проглядывала желтоватая бумага. Штрихи повсюду накладывались снизу вверх, поэтому изображение на картине тоже как бы устремлялось вверх. Из-за этих двух противоположных состояний — лежачего положения и устремленности вверх — создавалась известная напряженность: казалось, молодой человек падает. В уголке картины было написано название: «Лангёр»[45]
. А может, это была подпись автора, псевдоним? Во всяком случае, этим именем кронпринц стал называть своего злого гения.С первых же минут знакомства изображение молодого человека прочно обосновалось в хорошо освещенном уголке его души, и с тех пор кронпринц, к своему неудовольствию, постоянно чувствовал на себе его ясный иронически-скучающий взгляд. Часто, привалившись спиной к перилам, мальчик внимательно разглядывал портрет; сначала он просто дивился, как ловко художник с помощью мелков сделал все так похоже, но постепенно в нем зарождалось и крепло странное отвращение к Лангёру, и из-за этого отвращения картина еще больше притягивала его.
Напряженность в рисунке придавала всему облику Лангёра какую-то нарочитую неправдоподобность, и художник не придумал ничего лучше, как усугубить эту неправдоподобность унылым тускло-зеленым фоном, в котором молодой человек до смешного бесконечно падал и не мог упасть. На Лангёре была сбившаяся визитка и полурасстегнутый жилет. Видимо, он только что вернулся с какого-то торжества или званого обеда. Ну можно ли допустить, чтобы тебя рисовали в таком виде, удивлялся кронпринц. По его мнению, в старину уважающие себя люди позировали художникам лишь верхом на коне, в окружении своры лающих охотничьих псов. В крайнем случае Лангёр мог бы увековечить себя в тот момент, когда отправлялся в гости с подарком в руках или букетом цветов. И, уж конечно, не мелками, а маслом. Наверно, Лангёр просто ничего не соображал, раз решил войти в историю в столь неприглядном виде.
В солнечную погоду наступал такой момент во второй половине дня, когда Лангёр исчезал. Кронпринц испытывал в эти минуты глубокое удовлетворение. Когда солнце светило прямо в окно, против которого висел портрет, свет был такой резкий, что изображение сильно бледнело. К тому же при этом освещении каждый меловой штрих отбрасывал свою собственную крошечную тень и как бы начинал жить самостоятельной жизнью, так что Лангёр распадался на бесконечное множество обособленных, друг с другом не связанных черточек и обращался в прах. Но неизменно возникал снова.
Все десять лет своей жизни кронпринц провел в ожидании, но по-прежнему оставался толстеньким и неповоротливым, а тот момент, когда он станет наконец стройным и сильным — про себя он называл это взрослостью, — не приближался ни на шаг. Он уже догадывался, что возвышенность его мечты прямо пропорциональна глубине его беспомощности; так оно и будет, пока на смену вековому, как ему казалось, прозябанию не придет хоть один год радости.
Он сидел на заднем сиденье отцовского «студебеккера» образца 1951 года и ждал, уже больше четверти часа ждал, когда придут отец, тетушка, дядя Йооп и Мартышка. От скуки ожидания уголки его рта уныло опустились. Отопление не включили, и ноги у него стали синими и пятнистыми, точно кровяная колбаса. Никак не выпросишь у мамы длинные брюки. Неужели она надеется таким образом задержать наступление зимы? У самой-то ноги замотаны бинтами. Сидит себе на стуле и ждет, когда у нее родится ребенок. Противнее всего в машине был резкий, тошнотворный запах: два месяца назад во время поездки выскочила пробка из оплетенной бутыли с соляной кислотой. На коврике, запорошенном песком и цементом, валялись кельма, молоток и другие инструменты, а поверх всего — гвозди, высыпавшиеся из рваного пакета. Кронпринц забился в уголок, крепко прижал руки к груди и, с головой уйдя в поднятый воротник толстого зимнего пальто, угрюмо смотрел через боковое стекло на парадное крыльцо родительского дома.
Несмотря на холод, он приоткрыл окошко, чтобы впустить свежего воздуха. На улице было тихо, лишь глухо шумел дождь. Капельки замерзали, едва достигнув земли, поэтому и деревья и стены были черные и блестящие. Наконец входная дверь открылась, но в тишине и голоса людей звучали приглушенно. Послышался голос матери. Видно, она встала, чтобы помахать им на прощание.
— Будь внимателен, пожалуйста, на дороге так скользко! И кланяйся дедушке. Скажи, я непременно приеду, как только буду в состоянии. Да, Каролина, не забудь…
Дальше он не разобрал. Зато услышал, как отец велел Мартышке поторопиться. Потом засмеялся дядя Йооп. А тетушка вдруг сказала:
— О, как бы я хотела…
Но тут дверь опять захлопнулась, и опять стало совсем тихо.