Вдруг из каминной трубы школы вырвалось пламя. Фонтан искр ударил высоко в ночное небо, крутясь и изгибаясь на ветру, опадая и несясь вдоль дороги. Камин свистел, как фейерверк, ракеты пламени взвивались вверх, опустошая крохотное здание, так что я вот-вот ожидал увидеть, как следом полетят стулья и столы, ножи и вилки, раскаленные, горящие. Заросшая мхом черепица стреляла раскаленной сажей, желтые струи дыма изрыгались из трещин трубы. Мы застыли, как вкопанные, на дожде и наблюдали в состоянии транса — как будто действо как раз приберегли к этому дню. Как будто дом сохраняли вместе со всем его бумажным мусором специально, чтобы именно сегодня превратить его в пламя и радость.
Как все кричали, обнимались и пели, пили пиво и любовались огнем! Но что же будет теперь, раз война окончилась? Что будет с моими дядьями, которые жили в ней? — со всеми этими громадными далекими мужчинами, которые иногда неожиданно появлялись в нашем доме, пахнущие кожей и лошадьми. Что произойдет с нашим отцом, который носил хаки, как и все остальные, и все-таки был особенным, не таким, как остальные мужчины? Его сильно потертый портрет висел над пианино — важный человек, в фуражке с кокардой, с остроконечными усами. Я путал его с Кайзером. Он что, теперь умрет, раз война окончилась?
Пока мы любовались пламенем из школьной каминной трубы и запах гари расползался по долине, я понял, что происходит что-то важное. В этот момент я наблюдал красочный конец своей уже долгой жизни. О, конец войны и света! В моих ботинках хлюпал дождь, Мама исчезла. Я больше не надеялся встретить следующий день.
Первые понятия
Мир был тут, но я не видел разницы. Наша Мать вернулась издалека, переполненная будоражащими историями о сумасшествии тех мест, о том, как незнакомые люди бросались с поцелуями друг к другу на улицах, взбирались на статуи, крича о мире. Но что же такое, все-таки, мир? Пища имела тот же вкус, насос качал воду той же температуры, дом ни упал, ни стал выше. Пришла зима с темнотой, голодной печалью, деревню заполнили незнакомые мужчины. Они стояли повсюду в ремнях и брюках хаки, куря короткие трубочки, растирая руки, молча разглядывая палисадники.
Я никак не мог поверить в такой мир. Он не принес с собою ни ангелов, ни объяснений; он не изменил распорядка моих дней и ночей, не позолотил грязь во дворе. Поэтому я вскоре забыл о нем и вернулся назад к своим изысканиям тайн внутри и вне дома. Сад все еще открывал мне свои дальние уголки, заросшие сорняками, с почерневшими кочнами капусты, свои валуны и цветочные стебли. А дом — теплые и холодные местечки, темные дыры и поющие половицы, свои прибежища для ужаса и для божьей радости; а также бесконечное множество предметов, в основном, безделушек, которые складывались, завинчивались, скрипели и вздыхали, открывались и захлопывались, позвякивали и пели, их можно было сжимать, царапать, резать, жечь, крутить, опрокидывать или разбивать на куски. В доме меня манил также пахнущий перцем шкаф, подвал с громким эхом и гремящее пианино, сухие пауки, дерущиеся братья и вечное ощущение комфорта, идущее от женщин.
Я был еще достаточно маленьким тогда и спал с Матерью, которая казалась мне единственным центром жизни. Мы спали в спальне на первом этаже, на матрасе, набитом шерстью, положенном на кровать из медных прутьев и с занавесом. В то время единственный из всей семьи я разделял ее сон, был избранным для проявления избытка ее любви; по праву, как мне казалось.
Таким образом, всю долгую ночь я поглощал укрепляющий сон в густоте ее волос, вжавшись во сне в тепло ее плоти, умиротворенный безопасностью ложа. После огромности дома и раздельности существования на протяжении всего дня, мы двое наконец встречались в кровати. Темнота напоминала мне ягоды терна, тяжелые и мягкие на ощупь. Это была та блаженная темнота, полная расслабленности, когда все углы, кажется, скругляются, уступают, подлаживаются. И Мать, которую постоянно рвали на части, наконец-то никуда не должна была спешить.
Мать, освободившись от суматошного дня, спала, как счастливый младенец, завернувшись в ночную рубашку, чистое дыхание иногда прерывалось мягким звуком от выдоха в подушку. Во сне она прижимала меня к себе, как спасительный парашют, или, повернувшись, загораживала меня своим большим, усталым телом, при этом я чувствовал себя уютно, как мышка в стоге сена.
Они были волнующими, ревниво оберегаемыми, эти бессловесные ночи, так как мы вместе сворачивались в комочек, вместе поворачивались с боку на бок. Наши секреты я сохранял весь день, что ставило меня выше остальных детей. Ночь приходила для одного меня, принца ее беспамятства, лишь я один знал о бесконечной беспомощности ее сна, о невыразительности лица, о ее слепых, неподвижных руках. А на заре, когда она поднималась и, шатаясь, опять отправлялась на кухню, я все равно не оставался совсем один, я перекатывался в продавленный желобок ее сна, глубоко погружался лицом в запах лаванды и снова засыпал в гнездышке, которое она оставила для меня.