Марина, бывало, смеясь говорила, что с последним глотком чая у мужа совершенно пропадает ощущение домашней жизни. После этого глотка он уже не дома за столом, где завтракает, а за своим конструкторским столом. Последний глоток допивался стоя — вовсе не потому, что не хватало времени, а потому, что конструктора срывали с места новые мысли. Следовал прощальный поцелуй жене — «довольно отвлеченный», по определению Марины. Затем Снесарев осторожно целовал ручку спящей Людмилы и уходил. В первые годы на него обижались за то, что он как-то небрежно и рассеянно здоровался с сослуживцами. Потом к этому привыкли. Он не всегда видел тех, с кем здоровался. Он проходил через будку, не замечая старого вахтера, которому каждый день предъявлял пропуск, хотя это был приметный человек — крепкий, высокий старик с четырехугольной полуседой бородкой, очень почтительный.
— Ну, и шутник же у вас там в проходной, — рассказывали Снесареву инженеры, приезжавшие с других заводов. — Концерт самодеятельности может вести.
— Кто это?
— Да старик такой… бравого вида. Неужели не знаете?
— Вахтер? Они у нас часто меняются.
— Однако я всего в третий раз здесь и все-таки обратил внимание.
— У вас было время обратить внимание, — смеялся Снесарев. — Вам полчаса оформляли пропуск.
Вахтер Мурашев уже с десяток лет стоял в проходной. Он появился здесь еще до того, как Снесарев поступил на завод. Старик был исправным служакой и вместе с тем человеком общительным, весельчаком. Женщины, работавшие в проходной во время его дежурства, не скучали. Старик знал много прибауток, баек и хвастал своей аккуратностью.
— Хозяйки у меня нет, не нужна. Сам я хозяйка, — говорил он. — Сам варю, утюжу, штопаю. Не считайте, бабочки, меня женихом.
Все на нем — фуражка, старая куртка, сапоги — было тщательно вычищено, без пылинки, без пушинки. Мурашев уверял, что сапоги он носит по двадцать лет одну пару, а они все новые.
— Голенища побьются, другие пришью. Головки износятся, другие ставлю, а сапоги все те же!
В карельские леса уходило прошлое Мурашева. Там он начал приказчиком купца-лесопромышленника, а в годы перед революцией — даже участником в прибылях. Он уже был на пороге «своего дела», большого богатства, и все это рухнуло в несколько дней. Припрятав толстую пачку царских пятисоток, он нанялся объездчиком в лесничество. Зимой 1921 года этот лесообъездчик помогал белофинским бандам, вторгшимся в Карелию. Он передал им список советских активистов пограничных сел. Белобандиты незамедлительно повесили всех, кого нашли по этому списку.
Но лыжный рейд в снегах, захваты пограничных деревень, бои с отрядами красных курсантов — все это окончилось неожиданностью для самого Мурашева.
У самой границы главарь отряда, вторгшегося в Советскую Карелию, сказал ему:
— Мы уходим. Но не считайте, что это неудача. Была проба сил. Мы вернемся!
Мурашев не понимает, зачем ему говорят об этом. Он на лыжах, как и другие, за плечами вещевой мешок. Через полчаса он будет на той стороне. И вдруг командир отряда продолжает равнодушным и высокомерным тоном:
— Вы останетесь здесь. Вы будете нам нужны здесь.
Мурашев похолодел, но пытался возражать:
— А если я пойду с вами?
— Пойдете — вернем сюда, прямо в руки большевикам.
Мурашев остался. Его передавали от агента к агенту. Теперь он пронумерованный агент иностранных разведок. Избавиться от этой службы можно только явкой с повинной, но на это он не шел. Мурашев скрылся в костромских лесах, и спустя год, уже освоившись там, он возил по Мологе, по глухим безымянным протокам, группу дельцов из Германии: молодое советское государство привлекало для разработки части лесов иностранных концессионеров. Приезжие говорили между собой по-немецки и немного по-русски — в пределах того, что полагалось знать Мурашеву.
— Нищего, нищего… — Однажды один из них, как бы угадав думы Мурашева, хлопнул его по плечу. — Не в дверь, так в окно…
И Мурашев понял, о каком «окне» идет речь: если не удалось оружием покорить эту взбунтовавшуюся страну, то найдутся другие средства покорения — иностранные концессии постепенно захватят экономику, втихую врастут в эту жизнь и все повернут на старый лад…
Так думали приезжие, на это надеялся Мурашев, приказчик лесной концессии. Он служил своим новым хозяевам так ревностно, что им приходилось порой одергивать его, — очень уж ненавидели его лесорубы и сплавщики, а это было нерасчетливо.
Но вот пришел конец концессии. В Ленинграде, на площади возле Исаакиевского собора, в доме германского консульства, где помещалась контора концессии, Мурашеву выдали полный расчет, потом вызвали в кабинет одного из директоров, которого Мурашев встречал на Мологе. Директор представил его высокому, довольно молодому человеку в больших очках, которые тогда входили в моду, гладко зачесанному, а сам вышел из кабинета.
Молодой человек предложил Мурашеву сигарету, которую тот неумело закурил, и начал разговор, не назвав себя.
— Чем думаете теперь заняться? — спросил он.
Мурашев после раздумья ответил, что у него есть сбережения. Заняться он думает помаленьку торговлей.