Мое тело под курткой сжалось. Я надушился сандаловой водой, которая так нравилась Костантино. Он повернулся ко мне и сказал: «Пошли, Гвидо!» – и вот уже его дыхание повисло облачком в холодном воздухе.
За нами увязался третий: единственный парень, у кого не было девушки, сицилиец. Он был низкорослый и трещал без умолку, рассказывая одну историю за другой. От него уже веяло той грустью, которая обрушится на него, едва он останется один. Я смотрел на руку Костантино: она болталась, как сломанная лапа. Мне до смерти хотелось к ней прикоснуться, сжать ее. Сицилиец нырнул в бар, чтобы купить сигарет, а мы рванули на площадь.
Туман сгущался, казалось, что огни фонарей загораются на небе из ничего, без всяких проводов и столбов. Я шел за ним и слышал его дыхание, чувствовал желанный и близкий запах. Я взял его за руку, он не отдернул ее, а крепко сжал мою ладонь. Некоторое время мы шли вот так, в молочном тумане. Закованный в форму, он тянул меня за собой, точно полицейский, который тащит в участок напуганного воришку. Оказавшись в безопасности, мы обнялись – было уже невмоготу. Безопасным местом оказались наглухо задраенные металлические рольставни в первом же переулке. Я почувствовал, как где-то под ребрами колотится его сердце, как нежны его губы. Мы прижимались друг к другу, точно упавшие мешки с мукой, ни на секунду не отрываясь, стараясь вдохнуть как можно глубже. Мы прислонились к ставне, – железо загрохотало. Я повис у него на шее и замер, а он гладил меня по голове:
– Гвидо, Гвидо…
Звук моего имени, произнесенный его хриплым глубоким голосом, рожденный где-то в недрах живота и вырвавшийся наружу, минуя горло, был самым прекрасным звуком на свете. Он придавал мне мужества, разливался во мне и определял меня самого, дарил мне место и время, очерчивал контуры моего «я».
Под звуки рождественских песен, что доносились с площади, мы ласкали друг друга в жадных и ненасытных объятиях, точно хищные звери в брачном танце среди тумана. Совсем рядом люди спешили за подарками: магазины закрывались. Я накинулся на Костантино, схватил его берет и кинул на булыжную мостовую. Показалась его бритая макушка.
– Черт возьми, берет снимать запрещено!
Он наклонился, чтобы его поднять, но я снова подхватил его.
– Если начальство увидит, меня отправят в казарму и заставят драить сортир.
Я надел берет. Я подумал, что военный берет должен смотреться неплохо с моими волосами. Костантино замер и закачался, словно внезапно потерял равновесие. Тогда я почувствовал, что он все еще любит меня.
– Что?
– Ты самый красивый парень на свете.
Мы купили сладкой ваты, подождали, пока она немного не остынет, и принялись отрывать сладкие пушистые хвостики. Перепачканные ватой, мы шли и хохотали, а прозрачные невесомые кусочки мгновенно таяли во рту. Мимолетный и сладкий обман, как это было похоже на любовь! Пригоршня сахара, изменившаяся, чтобы раздуться в манящее сахарное облако, исчезающее при соприкосновении с горячим телом, точно зыбкие мечты влюбленного.
Мы остановились и посмотрели на горы, которые нависли над нами, грозные и печальные – разбухшие губки. В этих горах погибли многие. В сумерках скалы светились фосфорическим светом, среди них затерялись кости погибших солдат. В вышине извивались тропы, на вершинах стояли кресты, в скалах торчали заброшенные хижины. На какую-то секунду мы увидели их, в разреженном воздухе зазвенела песнь альпийских стрелков, мы различили звук их шагов, потому что наши души стали почти прозрачны. Это были призраки мальчиков, скитающихся в снежных горах и жалобно зовущих матерей. Мальчиков, погибших на Первой мировой, в последней войне старого мира, положившей начало миру новому.