Теперь же необходимо сказать вот что: поэтическое творчество, которое начинается с языкового мятежа, в моем отце приверженца не имело. Он не был мятежником. Он щелкал пальцами, и слова, бесцветные, как члены приходского швейного кружка, входили в гостиную и укладывались у его ног — солидные дамы из швейного кружка, — временами преданно на него поглядывая. Нет, его слова не были крупными фигурами. Они, конечно, рифмовались друг с другом, да и почему бы, собственно, не зарифмовать свою пригрезившуюся жизнь, свои несуразные любовные усилия? Ведь рифма — вроде как таблетка от головной боли: когда размер соблюден и «сердец» встречается с «наконец», а «звезда» — с «всегда», напряжение зачастую отпускает. Ну а что отцов поэтический метод был эклектичен, не составляло тайны даже для него самого. Он писал в твердой уверенности, что, включая в свои стихи лучшие метафоры мировой поэзии, оживляет их и осовременивает. Так что вполне можно простить родному отцу его стихи, с поэзией они имели весьма мало общего.
Когда-то в школе я слышал историю о голландском мальчике, который жил в приморском городке, совсем рядом с мощными защитными дамбами. Однажды, играя у дамбы, мальчик заметил дырочку, из которой сочилась вода, и смекнул, что море будет размывать дырочку, пока не проломит дамбу и не затопит все вокруг. Поэтому он заткнул дырочку пальцем и простоял так всю ночь, пока не рассвело и народ не отыскал маленького героя, полумертвого от усталости, но бесстрашного, не вынувшего палец из отверстия. Я не раз вспоминал в то время эту историю и понял, что отец не сумел выстоять против своего моря.
Оно прорвало-таки его дамбу в тот миг — а может, это случилось еще накануне вечером, — когда он, усиленно модулируя проржавленным голосом, сообщил, что прочтет свою новую оду «Курбе, „Источник жизни“».
В коридоре радиостанции царило безмолвие, когда отец вышел из студии. Двери были закрыты, магнитофоны отключены — будто перед землетрясением, когда листья на деревьях не шелохнутся, когда собаки припадают к земле и не понять, где верх, а где низ. Но отец тихонько посмеивался, скобки, скреплявшие его психику с телом, разошлись, теперь было одно лишь хихиканье.
В конце коридора, под табличкой «Выход», стоял директор, а за спиной у отца опять открывались двери, одна за другой, будто Чермное море пропустило его «аки посуху», а сейчас волны вновь сомкнулись.
— Здоро́во, старина! — Отец весь сиял благодушием.
— Халлдоур, как ты себя чувствуешь? Только честно!
— Лучше не бывает. А ты?
— Спасибо, хорошо, но… речь сейчас не об этом. Я насчет… стихотворения.
— Что, слишком длинное?
— Да нет, не в том дело…
— Слишком непонятное? По-моему, с понятностью пора кончать. Нынче на ней далеко не уедешь.
— Халлдоур, давай говорить серьезно. Я не потому, что сам… как бы это сказать… ханжа. Но телефоны-то звонят.
— Епископша звонила? — Халлдоур светился надеждой.
— Нет, не звонила. Пока не звонила. Телефоны заблокированы. Ты понимаешь, Халлдоур? Во-первых, стихотворение не имело никакого касательства к рыбному промыслу, во-вторых, этот откровенно эротический язык, который я лично вовсе не… ну, ты понимаешь…
— Вся поэзия эротична, — сказал отец. — А неэротичная поэзия просто застенчива. Подлинная поэзия откровенна, так что ода моя, видимо, удалась. По крайней мере, хоть немного. Я рад, что ты воспринял мое послание.
— А я, — сказал директор, — буду рад, если ты воспримешь мое: ты преступил предел. И тебе необходимо хорошенько отдохнуть.
~~~