До конца каникул оставалась неделя. На улице светило солнце, великолепное сентябрьское солнце.
Она натянула купальник, а сверху платье, какие носят хиппи. Воткнув в уши наушники, она красила ногти на ногах ярко-голубым лаком и кричала: «Viva la vita!»[33]
Я снял темные брюки и мокасины и натянул джинсы и кроссовки.Приехал Костантино на старом «мерседесе». Окно на крыше было открыто. С годами машина утратила лоск, всюду виднелись царапины. «Он столько набегал, больше, чем мы с тобой», – сказал владелец. Мы залезли в машину. Сзади сидел Джованни, и мне показалось, что за годы, которые я его не видел, он не трогался с места – так и сидел в своем кресле.
– Привет, Джованни.
На нем были темные очки в оранжевой оправе, он качал головой. Длинным гортанным звуком он протянул мне: «Привет!» Ленни уселась рядом с ним:
– Hi, darling[34]
.Джованни тихонько застонал. Костантино решил пошутить: «Джованни не привык общаться с иностранными моделями, он неважно говорит по-английски». Ленни рассмеялась.
Мы выехали из Рима как старые друзья. Невероятное чувство: словно мы были одни на этом свете, будто весь мир не существовал. Я смотрел на дома за окном, которые сменялись один за другим, как огромные декорации в сценах спектакля. Наконец показались поля и дорожная развязка. Мы остановились на грязном пляже, том самом, огороженном сеткой, где когда-то бродили, мечтая о будущем, которое теперь накатило на нас. Наконец-то пришла пора отдохнуть. Над нашими головами пролетел самолет.
Мы посмотрели на дорогу, на исчезающую в небе стальную птицу…
Под колесами машины молчаливо струилась тихая серая лента, мимо проносились высаженные на разделительной полосе кусты олеандров и заброшенные кафе-автогрили. Они быстро оставались позади.
Я выставил локоть в окно и смотрел на профиль Константино. Все это было так неожиданно… Несколько лет назад я надеялся на что-то такое. Сколько раз я представлял, как мы вот так убежим и забудем обо всем хотя бы на несколько часов.
Дети сидели на заднем сиденье, я обернулся и улыбнулся им. Наши дети… Должно быть, мы – странная компания. Джованни в модных очках, моя Маугли с веревочкой купальника на шее… И мы. Костантино – постаревший и раздавшийся, я – похудевший, с редкой рыжеватой растительностью, ветер развевает волосы… Наверное, я выгляжу чудовищно.
На Костантино простая футболка.
Когда Кайанелло остался позади, мы точно помолодели на несколько лет. Дул сильный ветер, Ленни не понимала по-итальянски, Джованни пребывал в своем мире… Мы могли спокойно разговаривать, шептать друг другу нежные слова, понятные нам одним.
– Я все еще тебе нравлюсь?
В то утро он похорошел, казался отдохнувшим, синяки под глазами исчезли, грудь распрямилась. Я смотрел на его сильное плечо, на нежную руку.
Он покопался в бардачке, достал старый диск Лу Рида. «Don’t you know, they’re gonna kill your sons… until they run run run run run run run run away…»[35]
Когда Лу Риду было четырнадцать, его подвергли лечению электрошоком, чтобы избавить от симпатии к мужчинам. Он был бисексуал. На этом настояли его собственные родители – люди, которые должны любить и принимать тебя любым… Однажды мы уже говорили об этом.Мне хотелось погладить его по голове, положить ладонь на то самое место, где росли короткие волоски и вырисовывалась странная геометрическая фигура, похожая на сердце.
Мы остановились в придорожном кафе, чтобы дети могли перекусить. Подошли к холодильнику, взяли воды. Смущенно посмотрели друг на друга, Костантино мне подмигнул:
– Пойду в туалет.
Мы следовали инстинкту. Как обезглавленные куры, мы по инерции продолжали бежать вперед. Толстуха в синих перчатках, толкающая перед собой тележку, увидела, как мы заходим в мужской туалет. Я бросил на блюдце один евро. Последняя кабина всегда самая удобная. Мы зашли и закрылись. И несколько секунд мы, крепко обнявшись, стояли за дверью. Когда мы вышли, то увидели Ленни и Джованни в мужском туалете. Он стоял в одной из кабинок, дверь была открыта. Так мы все четверо оказались в одной кабинке.
– He was pissing his pants, dad[36]
.Ленни смущенно улыбалась, – казалось, ей еще более неловко, чем нам. Я поднес руку к сердцу. Как бы меня не хватил инфаркт. Грудь затвердела, точно плита. «Господи, сделай так, чтобы она не догадалась». Потому что в этот момент я понял, что больше всего на свете я боюсь того, что Ленни увидит, кто я. Если она узнает, я никогда не обрету покоя. Так что, пока мы едем, дорога кажется мне закрученными черными рельсами американских горок, которые поднимаются, а затем резко падают вниз, как и страх у меня в груди.