Ицуми не отступила. Она попросила посвятить ее в подробности следствия, спросила, нашли ли виновных, искали ли их вообще. Она даже наняла переводчика. Инспектор только посмеялся упорству японки, которая грозила подать на него в суд и опорочить на весь мир Италию в целом и Калабрию в частности. Он делал вид, что слушает, а сам между тем советовал ей принимать успокоительные. Неудивительно, что она такая нервная. Чем доставать порядочных людей, занималась бы лучше мужем, интересовалась его склонностями! Здесь вам не Лондон! Здесь юг Италии, к такому здесь не привыкли.
– У нас тут нечасто приходится сталкиваться с такими делами. Когда люди слышат такие истории, они не знают, что думать…
Потом мы узнали, что на меня завели дело. За непристойное поведение в общественном месте. Мы испугались, почти сдались. Ицуми все время кашляла, делала руками странные движения, ее сводило судорогой, я боялся за нее, как никогда. Все это было так нелепо, так жалко. Мне следовало заботиться о ней, а вместо этого я погрузил ее в настоящий ад. Я умолял ее ехать домой, оставить меня. Но она не доверяла здешним санитарам. Мы жили в палате, как на необитаемом острове. Когда она вышла в туалет, в палату зашел фотограф. Он быстро нажал кнопку и запечатлел меня для истории с перебинтованной головой и безумными глазами.
У меня поднялась температура, меня трясло. Все тело болело, оно стало реально, как никогда. Я чувствовал все свои органы, каждую гематому, каждую трещину. Снова и снова я вспоминал, как камень обрушился на голову Костантино, как он старался прикрыться, как кровоточили сбитые пальцы.
Новости я узнавал от Ицуми. Она стала связующей нитью между моей одинокой, отрезанной от жизни палатой и тем крылом больницы, где заточили обмотанного трубками и светонепроницаемой тканью Костантино. Она сказала, что его перевели в палату. Он был на одном из верхних этажей, в отделении для тяжелых больных. Но она ничего не упомянула об операции, которую ему сделали. Я не мог пошевелиться, я читал в ее глазах то, о чем она умолчала. Я знал, что она не умеет лгать.
Иногда я засыпал на несколько минут, как ребенок, и снова просыпался. Я знал, что Ицуми рядом. Мне снилось, что я дома, в нашей постели, что вокруг струится розовый свет наших шелковых занавесок. Они ловили лучики солнца и защищали нас от непогоды и хандры. Ицуми стала для меня такой занавеской, ее легкое тело, пронизанное болью, удерживало в себе мою боль, и она затихала. Я открывал глаза и видел все те же стены, железную кровать, огромное грязное окно и огромное южное пугающее солнце. В палате летали мухи и пчелы, до меня доносился запах моря, и мне казалось, что я в аду. За ночь я успевал забыть, где нахожусь и что со мною, забыть о жестокой реальности.
Мое состояние пробудило какую-то глубинную память. Я вспомнил, что лишился любви, едва родившись, что вместо теплых маминых рук мое тело оказалось в искусственном чреве инкубатора для недоношенных.
Мне оперировали ногу и плечо. Меня подняли, сделали укол, вскрыли и снова зашили. Я позволил трясти мое тело по коридорам, я больше не возражал. Мне хотелось умереть, но я все же боролся за жизнь, я должен был снова его увидеть. От таблеток я становился слабее и глупее, мозг отключался. Я потерял счет времени и не хотел возвращаться в реальность.
Меня отключили от капельницы, перестали вводить морфин. Я снова оказался в объятиях отчетливой резкой боли. На шее красовался гипсовый ошейник, нога висела на крючке над кроватью, внизу качались грузы, плечо было забинтовано. Я стал понимать, кто я и где. Я знал, что выжил после невероятной бойни. Хотя от той ночи остались лишь смешанные осколки, агонизирующая память снова и снова отбрасывала меня назад. Я погрузился в собственное тело в поисках воспоминаний, я рыскал в каждом уголке.
Мне хотелось увидеть себя в зеркале.
Ицуми открыла сумочку, достала пудреницу, открыла передо мной зеркальце. Мое лицо распухло, на носу виднелись швы, под губой тоже. Я отодвинул бинт, который закрывал глаз: красный, окровавленный, но целый. Сетчатку удалось сохранить. Я был похож на чудище, но, по крайней мере, я видел. Я попробовал протянуть руку к Ицуми, но не смог. Мозг подавал сигнал, но рука оставалась неподвижна.
Через неделю я понял, что не чувствую половых органов, мои яички покоились между ног опавшими грушами. Я сжал мошонку, но ничего не почувствовал. Я пытался думать о сексе, представить соблазнительную сцену, но в голову ничего не приходило, а перед глазами вставала только одна картина: ноги, ноги, пинающие меня в пах. Я прибыл в терминал, безумное путешествие было закончено, моя сексуальная жизнь замерла.