«ойц, ойц…» Сердобольные прохожие вызвали «скорую помощь». Когда страдальца уложили в машину, он вдруг как запоет: «Ой, цветет калина…» Ему, оказывается, очень хорошо было — запеть он хотел. И теперь отец Иоанн не ойкает, а ойцкает. Скрывает за этим «ойц» свою старческую немощь. Не хочется ему слабым выглядеть, а не стонать не может. Вместо жалости все невольно улыбаются при его «ойц». И еще он, как тот пьяный, в подтексте говорит: мол, вы думаете, мне плохо жить, а мне так хорошо, что петь хочется… Петь отец Иоанн любит. Я тоже попробовал ойцкать, нет, не получается — сначала от боли все равно ойкаю, а потом уже «ц» добавляю. Чтобы ойцкать, надо быть отцом Иоанном…
Он вообще большой шутник. Я жалуюсь по телефону, что голова не варит, а милый мой Джан: «А ты крупы подсыпь». Смеемся вместе. Кладу трубку, и голова моя начинает варить — отец Иоанн крупы подсыпал…
Перед тем как натереть ему спину, молюсь: «Святый великомучениче Пантелеймоне, моли Бога об иеродиаконе Иоанне». Он вдруг поднимает голову: «Ты что только обо мне молишься? А остальные?» С тех пор я во всех персональных молитвах добавляю: «… и всех православных… и всех русских…» И даже когда молюсь о некрещеной дочери: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, приведи к Себе неразумную Ольгу», теперь заканчиваю: «… и всех неразумных…»
Отец Иоанн задремывает после массажа, а я привычно оглядываю комнату. Все стены в иконах. Они не старинные дорогие, а нынешние простенькие, некоторые вообще он перефотографировал с оригиналов. Но благодать от них удивительная. В квартире много лет не убирают — это просто невозможно из-за завалов бумаги, — но запаха затхлости нет. И сам отец Иоанн по многу месяцев носит одну одежду и, думаю, моется редко — ванна у него частенько заставлена банками, бутылками …
Наконец Джан переворачивается на спину, перехватывает мой взгляд на образ Богородицы Почаевской: «Очень я ее люблю». Оказывается, когда ездил в Почаевскую лавру, выходя из вагона, споткнулся и, зацепившись о дверь, почти оторвал ноготь на большом пальце левой руки. Ноготь мигом почернел и едва держался. Как в дурном сне добрался до лавры. В храме кто-то легонько подтолкнул сзади поближе к чудотворной иконе Богородицы. Оглянулся — никого нет. Приложился к образу. Вдруг женский голос неземной красоты спросил: «А что палец твой?» Поднял отец Иоанн руку, а ноготь прирос на место и побелел как раньше. И боль прошла. Конечно, собрат мой по блаженству не дерзнул сказать, Кто спросил… Он только намекнул, что голос неземной красоты. Друг мой скромен невероятно. Например, рассказывает: «Сидим мы в кабинете с владыкой Евлогием… Я, как червяк, везде пролезал».
Встает со своего одра, и мы собираемся на прогулку. Одевается он так долго, что выдержку надо иметь железную, чтобы не раздражиться, не начать поторапливать. У меня ее, Конечно, нет. Но я молчу — понимаю: так Всемудрейший учит терпению. Да и как мне сердиться на моего дорогого Джана!.. Подрясник он надевает минут десять: что-то из кармана выпало, п лу где-то испачкал — надо замыть… На подряснике у него две медали с отчеканенными собачьими головами. Отец Иоанн, приняв гордую осанку, всем объясняет: «Я — дважды лауреат Кобелевской премии». Конечно, издевается над Нобелевской премией, попавшей, как и вся Европа, под тлетворное влияние американцев. А собак он очень любит…
Правда, и терпению у него учиться легко — в коридоре развешаны по стенам фотографии. Конечно, Дуся, двухмесячным щенком сидящая в черной вязаной шапочке. Дуся, высоко подпрыгивающая за снежком. Большие уши — как крылья. Отец Иоанн комментирует: «Дусёй исполненный полет». Не душой, а Дусёй. Я соглашаюсь: «Дуся и Малыш — самые прекрасные собаки на свете — похоронены между дерев близ храмов…» До этого я ни одну собаку не сравнивал с моим Малышом и больше ни одну и не сравню. Я это знаю.
Фото второй мамы отца Иоанна, сестры матери: «Такой она была доброй, что ее все от мала до велика звали Зиночкой, даже родные внуки. А сын так любил, что умер через месяц после ее кончины…»