Возвращаюсь на свой диванчик. Впадаю в какую-то странную безмятежность, такое я еще вчера и вообразить не мог, и я не хочу, чтобы что-то ее потревожило. При всем том, я не сделал ничего из того, что намеревался: список заданий, столь добросовестно составленный, лежит себе под телефоном, а моя “Веспа”, на которой я должен был сейчас, выполняя эти задания, лавировать в потоке машин, весь день стоит на цепи у столба со знаком “одностороннее движение” и, к тому же, на тротуаре. Попросту говоря, у меня ни на что не было времени. Я должен был работать
, потому что сегодня с утра меня посетила муза она давненько не показывалась, и это серьезно меня беспокоило. Я понимаю, что слово “вдохновение” звучит смешно в устах детского писателя, но, ей-богу, не знаю, как иначе назвать то, что снизошло на меня утром, едва я проснулся. Я неожиданно ощутил, что знаю, о чем писать, мертвый штиль остался в прошлом, и мне не терпелось приняться за работу. Меня это поразило, поскольку засыпал я, раздираемый не имеющими ответа вопросами, и у меня не было сомнений, что сегодня я весь день буду пытаться освободиться от их тяжкого груза. Но вот наступило утро, и лавина, обрушившаяся на меня вчера вечером, неожиданно устремилась туда, где разрешаются все проблемы; еще не понимая, что произошло, я оказался у компьютера и отдался на волю старого доброго круговорота слов, который льется сам собой. Редкое ощущение легкости возрастало во меня весь день, по мере того, как страница прибавлялась к странице и я вновь обретал утраченное желание писать — писать, не отвлекаясь на телефонные звонки, еду, дела и думая только о том, как не упустить попавшуюся наконец на крючок крупную рыбину. Пусть это не великая литература, а всего лишь детская книжка, но это мое дело, в том смысле, что оно связано с моей судьбой, которую я, хочу заявить это четко и внятно, принимаю безоговорочно. Кафка в порыве вдохновения писал “Превращение”, я пишу “Тайну Пиццано Пиццы”, и что с того? Я никогда, даже в мечтах, не обольщался, что стану великим писателем, я не претендую на славу и бессмертие: в голове рождаются кое-какие идеи, пальцы стучат по чертовой клавиатуре, и я честно зарабатываю на хлеб с маслом для моей семьи — больше мне не нужно, упаси боже, но и на меньшее я не согласен. Творческие кризисы охотно оставляю на долю гениев.Конечно, я понимаю, это звучит ужасно цинично: некто, растоптав клятву, открывает тебе, что твой только что скончавшийся отец был ни много ни мало шпионом, отчего мир, пусть и ненадолго, предстает перед тобой в каком-то странном свете, словно все в твоей жизни служило для прикрытия чьей-то тайной деятельности, а между тем ты на следующее утро, даже не подумав о том, что вся эта история выглядит смехотворно и тому есть немало доказательств, бросаешься к компьютеру и превращаешь ее в детскую книжку, в нечто, что должно служить развлечением, более того — товаром
, ты же профессиональный писатель, заодно решая проблему твоего творческого застоя. Что за ужасный мир, никому нет спасенья. Но вообще-то ничего страшного не случилось, к тому же, что сделано, то сделано, и я даже почувствовал облегчение; пусть это нехорошо, но разве хорошо раскладывать день напролет пасьянс на компьютере или смотреть тысячную серию какой-нибудь мыльной оперы? Я бы даже рискнул сказать, что сделался лучше, когда снова стал писать, пусть и не на много, пусть даже этого никто не заметит и пусть даже завтра, перечитывая то, что написал сегодня, я решу, что это никуда не годится, и все сотру; просто таков мой долг — писать, и зачеркивать, и снова писать, и становиться лучше, сражаясь что ни день с белым китом чистой страницы.Нет, ничего дурного я не сделал. Я просто занялся тем, чем и должен был: своей работой. Я оттолкнулся от того, что случилось со мной, и начал писать. Что в этом плохого? Любой писатель так поступает, и чувство вины, которое меня гложет, по-моему, совершенно неуместно. Впрочем, это чувство присутствовало и тогда, когда я не мог написать ни строчки, и было гораздо острее.