Что-то холодное прикоснулось к воспаленному глазу. Макаров протянул руку — на ладонь опустилась снежинка.
Первый снег! Как радовался ему Макаров в детстве! Он в нетерпеливом возбуждении вытаскивал с чердака санки, лыжи и катался по пушистому легкому покрову… И было хорошо в полушубке, еще пахнувшем нафталином. Ах, если бы сейчас на плечи накинуть этот полушубок!
Макаров дрожал все сильней. Он понял, что сидеть нельзя, нужно двигаться, чтобы не замерзнуть. Он встал. Но куда итти?
Он потерял ориентировку, кружа по лесу. Он не знал, в какой стороне могло быть селение. Его окружали деревья, с легким шорохом ронявшие свой летний убор. Между стволами деревьев пробивался лунный свет. Луна была где-то справа, и Макаров пошел ей навстречу, сам не зная, куда может привести его лунный свет.
Он шел, как привидение, в нижнем белье, босой, иззябший, а снег падал все гуще и гуще, и листья под ногами шумели жестко, громко, как металлические.
Он шел так долго, движение согрело его, но сильней чувствовалась боль в ноге. Потом он заметил, что лунный свет меркнет. Это было странно, потому что он видел яркий диск луны, стоявший над лесом. Он ускорил шаги, но вдруг упал, наткнувшись на пень. Поднявшись, он не увидел серебряной лунной дорожки между деревьями, по которой шел до этого. Опять взглянул вверх и не нашел луны, — небо было такое же черное, как стоящая рядом ель. Он опустил глаза вниз, — и снег под ногами был черный… Тогда он донял, что и второй его глаз закрылся.
Он стоял слепой, окруженный мраком. Тихо шумел лес, где-то поскрипывало дерево. Макаров долго вслушивался в этот шум, стараясь уловить какой-нибудь звук человеческой жизни, — нет, ничего, кроме ровного равнодушного шопота деревьев, он не услышал. И тогда он остро ощутил свою беспомощность.
«Самое страшное — потерять зрение», подумал он, протягивая вперед руки. Они погрузились в холодную черную пустоту. И он пошел вот так, наугад, вытянув руки. Он натыкался на деревья, ощупывал их и снова делал неуверенный шаг. Он двигался медленно, и лес казался бесконечным.
«Вот такова же, верно, вечность», подумал он и вспомнил юношеские споры в философском кружке. Тогда вечность казалась Макарову непостижимым понятием, потому что все то, с чем он соприкасался в жизни, было ограничено во времени, укладывалось в календарь. Макаров любил все осязаемое, видимое. Теперь от этого привычного мира остались лишь звуки леса и холодная кора деревьев, к которым прикасались его руки. И это прикосновение к гладким стволам берез, к шершавым елям, к чешуйчатой коре сосны поддерживало в нем жажду жизни и вело все вперед и вперед.
«Хорошо еще, что я могу итти, — подбадривал он себя, когда к нему подступало отчаяние. — Хуже зрячему, который не может итти».
Он понимал, что двигается, как всякий слепой, безотчетно, что в любую минуту он может очутиться перед врагами. Тогда смерть…
Он остановился, снова прислушался. Ветер накатывался лишь короткими, слабыми волнами, а потом и совсем утих. Вокруг была тишина, какой Макаров никогда не слышал. И когда он снова тронулся в слепой путь, листья снова загремели, как жесть.
«Итти, итти», внушал он себе, ощупывая деревья. Ноги его занемели от холода и потеряли чувствительность. Ощущалась попрежнему боль в бедре, в руках, когда они натыкались на колючую хвою или сучки, на лице, по которому хлестали упругие по-осеннему и твердые, как проволока, прутики.
Макаров рассчитывал, что лес кончится, а в поле должна быть деревня. Там — люди, свои, советские. Они помогут…
«Надо итти, итти», убеждал он себя. Так он медленно, но упорно продолжал шагать, прикасаясь руками к деревьям. И вдруг он не нащупал вокруг себя толстых деревьев — большой лес окончился. Он вошел в кусты и понял, что это опушка.
Макаров не мог определить, сколько времени прошло с того момента, как он ослеп, но ему казалось, что ночь на исходе. Вернее, ему хотелось, чтобы это так было.
Он присел на землю, поджал под себя ноги, чтобы согреть их. И то, что он вышел из лесу, как и рассчитывал, придало ему уверенность, что и дальше дело будет складываться в его пользу. В самом деле — он мог не успеть выброситься из горящего самолета, но выбросился, и парашют раскрылся; он мог погибнуть от пуль немецкого истребителя, но они не задели его; он мог сгореть в воздухе, но погасил пламя. За этот день он мог десять раз умереть, но он жив. И пока сильнее смерти.
Вот он сидит на мерзлой земле, раздетый, босой, обожженный, слепой, с руками, покрытыми водянистыми пузырями, губы его покрылись кровоточащей коркой, он не может итти, потому что; в бедре нестерпимая боль, но сила жизни велика в этом человеке, и он ползет…
Макаров полз, опираясь на руки, помогая им одной ногой, а другая волочилась, вызывая боль при каждом толчке вперед. Он быстро устал и, вытянувшись во весь рост, приник к земле. Казалось, была израсходована последняя капля энергии.