Депутат, по-видимому, был в отличном настроении, в том редком состоянии игривого возбуждения, когда серьезные люди делают глупости. Он смотрел на двух кокоток, обедавших за соседним столом с тремя худощавыми, в высшей степени корректными молодыми людьми, и исподволь расспрашивал Оливье обо всех известных продажных женщинах, имена которых он слышал каждый день. Затем он прошептал тоном глубокого сожаления:
— Вам повезло, что вы остались холостяком. Вы можете смотреть и делать все, что вам заблагорассудится.
Но художник стал горячо возражать и, как все, кого неотступно преследует одна какая-нибудь мысль, поведал Гильруа о своих печалях и своем одиночестве. Когда он высказался, до конца допел похоронную песнь своей грусти и, томясь потребностью облегчить сердце, наивно рассказал, как жаждет любви и постоянной близости женщины, которая жила бы с ним вместе, граф, в свою очередь, согласился, что в браке есть и хорошая сторона. И, прибегнув для описания прелестей своей семейной жизни к парламентскому красноречию, он произнес похвальное слово графине; слушая его, Оливье серьезно и часто с одобрением кивал головой.
Радуясь, что речь идет о ней, но завидуя тому интимному счастью, которое Гильруа восхвалял по обязанности, художник сказал наконец тихо и с искренним убеждением:
— Да, вам повезло!
Депутат был польщен и согласился с этим; потом он продолжал:
— Я очень хотел бы, чтобы она вернулась; право, она сейчас внушает мне беспокойство. Послушайте, если вам скучно в Париже, отчего бы вам не съездить в Ронсьер и не привезти ее сюда? Вас-то она послушается, ведь вы ее лучший друг, тогда как муж… знаете…
Оливье радостно ответил:
— Да я ничего лучшего и не желал бы. Однако… как вы думаете, не рассердится она, если я так неожиданно явлюсь?
— Нет, ничуть, поезжайте, дорогой мой.
— В таком случае я согласен. Я выеду завтра с поездом в час. Не послать ли телеграмму?
— Нет, это я беру на себя. Я дам знать, чтобы за вами на станцию выслали экипаж.
Пообедав, они опять вышли на бульвары, но не прошло и получаса, как граф вдруг покинул художника под предлогом какого-то спешного дела, о котором он чуть было совсем не забыл.
II
Графиня с дочерью, обе в глубоком трауре, только что сели завтракать друг против друга в просторной столовой Ронсьера. На стенах висели в ряд, в старых рамах с облупившейся позолотой, наивно выписанные портреты предков, целая галерея былых Гильруа: один — в латах, другой — в камзоле, этот — в форме гвардейского офицера и в пудреном парике, тот — в полковничьем мундире времен Реставрации. Два лакея, неслышно ступая, подавали молчавшим женщинам; вокруг висевшей над столом хрустальной люстры носились мухи облачком вертящихся и жужжащих черных точек.
— Отворите окно, — сказала графиня, — здесь немного свежо.
Три широких, как ворота, окна, высотою от пола до потолка, распахнулись настежь. Дуновение теплого воздуха ворвалось в эти три огромных отверстия, принося запахи нагретой травы, отдаленные звуки полей, и смешалось с сыроватым воздухом просторной комнаты, заключенной в толстых стенах замка.
— Ах, как хорошо! — сказала Аннета, вдыхая воздух полной грудью.
Глаза обеих женщин обратились к открытым окнам, к длинной зеленой лужайке в парке, с разбросанными на ней купами деревьев; там и сям открывалась далекая перспектива желтых полей, которые сверкали до самого горизонта золотым ковром созревших хлебов; над ними сияло ясное голубое небо, чуть подернутое легкой полуденной дымкой, дрожавшей над напоенною солнцем землей.
— После завтрака мы отправимся на прогулку подальше, — сказала графиня. — Можно пойти пешком до Бервиля по берегу реки, потому что в открытом поле будет слишком жарко.
— Да, мама, и возьмем с собою Джулио; он будет спугивать куропаток.
— Ты знаешь, что отец это запрещает.
— Да ведь папа в Париже! Джулио на стойке такой забавный. Смотри, вот он дразнит коров. Боже, какой он смешной!
Оттолкнув стул, она вскочила и подбежала к окну, крича:
— Смелее, Джулио, смелее!
На лугу три неповоротливые коровы, наевшись до отвала и изнемогая от жары, отдыхали, лежа на боку, с раздутыми животами. Стройный, белый, с рыжими подпалинами спаньель с притворной и веселой яростью метался от одной коровы к другой, лаял, выделывал безумные прыжки, так что его мохнатые уши каждый раз разлетались в стороны, и из кожи лез вон, чтобы заставить подняться тучных животных, которым этого вовсе не хотелось. Это была, конечно, любимая игра собаки, которую она, должно быть, затевала всякий раз, когда замечала лежащих коров. А коровы с неудовольствием, но без страха глядели на нее круглыми влажными глазами и, следя за нею, поворачивала головы.
Аннета крикнула из окна:
— Апорт, Джулио, апорт!
Собака, подстрекаемая этим криком, становилась все смелее, лаяла еще громче и отваживалась подбегать к самому крупу животных, делая вид, что хочет укусить. Это начинало беспокоить коров, и нервные подергивания кожи, которыми они сгоняли мух, становились чаще и продолжительней.