— Ани! Ани! Моя дорогая, моя дорогая Ани!
Пытаясь улыбнуться, она заговорила всхлипывающим голосом ребенка, который задыхается от горя:
— О, друг мой, скажите мне только, что вы еще немного любите меня!
Он снова принялся целовать ее.
— Да, я люблю вас, моя дорогая Ани!
Она встала, села рядом с ним, взяла его руки в свои, посмотрела на него и нежно сказала:
— Ведь уже так давно мы любим друг друга. Разве может быть такой конец?
Прижимая ее к себе, он спросил:
— А почему должен быть конец?
— Потому, что я стара, и потому, что Аннета слишком похожа на ту, какою я была, когда вы со мною познакомились!
Теперь уже он зажал рукою эти скорбные уста.
— Опять! Пожалуйста, не говорите больше об этом! Клянусь вам, вы ошибаетесь!
Она повторила:
— Только бы вы любили меня хоть немного!
Он снова сказал:
— Да, я люблю вас!
И они долго сидели в молчании, держа друг друга за руки, глубоко взволнованные и глубоко опечаленные.
Наконец она нарушила молчание, прошептав:
— О, невеселы будут дни, которые мне еще остается прожить!
— Я постараюсь скрасить их.
В гостиной сгущалась сумеречная тень, и серая дымка осеннего вечера постепенно окутывала их.
Пробили часы.
— Мы уже давно сидим здесь, — сказала она. — Вам пора уходить: что, если придет кто-нибудь, а у нас с вами расстроенный вид!
Он встал, обнял ее, поцеловал, как бывало, в полураскрытые губы, и они прошли по обеим гостиным под. руку, как муж и жена.
— Прощайте, дорогой мой.
— Прощайте, дорогая.
И портьера опустилась за ним.
Он сошел с лестницы, повернул к церкви Мадлены и зашагал, не сознавая, что делает, точно оглушенный ударом, чувствуя, что ноги у него подкашиваются, а сердце пылает и трепещет, словно в груди у него развевается горящий лоскут. В течение двух часов или трех, а может быть, и четырех, он шел куда глаза глядят, в такой душевной подавленности и физическом изнеможении, что сил у него хватало только на то, чтобы переставлять ноги. Затем он вернулся домой и погрузился в раздумье.
Итак, он любит эту девочку! Теперь он понял все, что испытывал подле нее со дня прогулки по парку Монсо, когда он расслышал в ее устах звуки голоса, который едва узнал, того голоса, который когда-то пробудил его сердце; он понял это медленное, неотвратимое возрождение в нем еще не совсем угасшей, еще не остывшей любви, в которой он упорно не хотел сознаться самому себе.
Что делать? И что мог он сделать? Когда она выйдет замуж, он будет избегать частых встреч с нею, вот и все. А до тех пор он по-прежнему будет приходить в этот дом, чтобы никто ничего не заподозрил, скрывая от всех свою тайну.
Он пообедал дома, чего с ним никогда не случалось. Затем велел затопить большую печь в мастерской, так как ночь обещала быть очень холодною. Он даже приказал зажечь люстру, словно боялся темных углов, и заперся. Какое странное глубокое, почти физическое чувство печали овладело им! Он ощущал его в горле, в груди, во всех своих размякших мускулах так же, как и в своей слабеющей душе. Стены давили его, а вся жизнь его, жизнь художника и мужчины, была замкнута в этих стенах. Каждый написанный этюд, висевший на стене, напоминал ему о каком-нибудь успехе, с каждой вещью обстановки было связано какое-нибудь воспоминание. Но успехи и воспоминания канули в прошлое. Его жизнь? Какою она ему казалась короткою, пустою и вместе с тем насыщенной! Он писал картины, снова картины, постоянно картины и любил одну женщину. Ему вспоминались вечера восторгов после свиданий в этой самой мастерской. В лихорадочном пылу, наполнявшем все его существо, он шагал здесь целые ночи напролет. Радость счастливой любви, радость светского успеха, беспримерное упоение славой дали ему насладиться незабываемыми часами внутреннего торжества.