Раздались три удара, и вслед за этим легкий, сухой стук дирижерской палочки по пюпитру сразу прекратил все движения, покашливание и разговоры; затем, после мгновения глубокой тишины, зазвучали первые такты увертюры, наполнив зал тем незримым и непреодолимым таинством музыки, которое проникает в наше тело, наполняет нервы и душу поэтическим и чувственным трепетом и вливается в прозрачный воздух, которым мы дышим, волной звуков, которые ловит наш слух.
Оливье сел в глубине ложи, содрогаясь от боли, как будто эти звуки коснулись его сердечных ран.
Но когда поднялся занавес, он опять встал и среди декораций, изображающих кабинет алхимика, увидел погруженного в раздумье доктора Фауста.
Раз двадцать уже он слышал эту оперу, знал ее почти наизусть, и его внимание тотчас же отвлеклось от нее в зрительный зал. Их ложа была заслонена краем сцены, и взгляду Оливье был доступен лишь уголок зала от партера до галереи; он мог видеть часть публики, среди которой узнавал немало знакомых. Ряд мужчин в белых галстуках казался какой-то выставкой давно известных лиц: светских людей, художников, журналистов — словом, всех тех людей, которые никогда не упускают случая быть там, куда ходят «все». Он мысленно отмечал и называл про себя по именам женщин на балконе и в ложах. Графиня Локрист, в ложе у авансцены, действительно блистала красотою, а несколько дальше недавно вышедшая замуж маркиза д'Эблен уже привлекала к себе бинокли. «Славное начало», — подумал Бертен.
С большим вниманием и явной симпатией слушала публика тенора Монрозэ, горько сетовавшего на свою жизнь.
«Какая насмешка! — подумал Оливье. — Вот Фауст, загадочный и благородный Фауст, поет о страшном отвращении к жизни и о ничтожестве всего на свете, а эта толпа тревожится только об одном — не изменился ли голос Монрозэ».
Он стал слушать вместе с другими, и за банальными словами либретто в музыке, пробуждающей глубокую восприимчивость души, ему как бы открылось сердце Фауста, каким оно грезилось Гете.
Когда-то Бертен читал эту поэму и находил ее прекрасной, но она не особенно трогала его, и вот теперь он вдруг постиг ее неизмеримую глубину, потому что в этот вечер ему казалось, что он сам становится Фаустом.
Немного наклонившись над барьером ложи, Аннета слушала с напряженным вниманием, а в публике проносился одобрительный шепот: голос Монрозэ был и лучше поставлен и лучше звучал, чем прежде.
Бертен закрыл глаза. Вот уже месяц, как все, что он видел, чувствовал, все, с чем встречался в жизни, он немедля связывал со своей страстью. И весь мир и себя самого он отдавал в жертву этой навязчивой идее. Все прекрасное, изысканное, очаровательное, что он видел или представлял себе, он тотчас мысленно подносил любимой девушке; у него не оставалось ни одной мысли, которую он не соединял бы со своей любовью.
Теперь в глубине его собственной души ему слышался отзвук жалоб Фауста, и в нем возникало желание умереть, желание покончить со своими горестями, со всеми муками безысходной любви. Он глядел на тонкий профиль Аннеты и видел за ее спиной маркиза де Фарандаля, который тоже любовался ею. Он чувствовал себя стариком, человеком конченным, погибшим! Ах, ничего больше не ждать, ни на что не надеяться, не иметь даже права желать, сознавать себя не у дел, получившим отставку от жизни, вроде состарившегося чиновника, карьера которого кончена, — какая это невыносимая мука!
Грянули аплодисменты: Монрозэ уже пожинал лавры. И из-под земли выскочил Мефистофель-Лабарьер.
Оливье, еще ни разу не слыхавший его в этой роли, весь обратился в слух. Воспоминание об Обене, чей бас звучал так драматично, затем о Форе, у которого был такой обаятельный баритон, на несколько минут отвлекло его мысли.
Но вдруг его до глубины сердца тронула одна фраза, с неотразимою силою пропетая Монрозэ. Фауст говорил Мефистофелю:
И тенор предстал в шелковом камзоле, со шпагой на боку, в берете с перьями, изящный, юный и красивый своей манерной красотой певца.
Со всех сторон поднялся шепот. Он был хорош собою и нравился женщинам. Оливье, напротив, передернуло от разочарования, так как при этом превращении стала сглаживаться острота восприятия драматической поэмы Гете. Теперь перед его глазами была только полная красивых музыкальных отрывков феерия с талантливыми актерами, и он слушал лишь голоса. Этот человек в камзоле, этот смазливый малый, который, выводя рулады, щеголял своими ляжками и нотками, не нравился ему. Это был совсем не тот настоящий, неотразимый и мрачный рыцарь Фауст, которому предстояло соблазнить Маргариту.
Он опять сел на свое место, и только что слышанная фраза снова вспомнилась ему:
Он бормотал ее сквозь зубы, тоскливо напевал в душе и, не отводя глаз от белокурого затылка Аннеты, который вырисовывался в квадратном проеме ложи, испытывал на себе всю горечь этого неосуществимого желания.