Он ухмыльнулся:
— А раньше? В детстве? Во время перековки?
— Да, — кивнул я.
И проклял свой правдивый, свой длинный язык. Мальчишка купил меня за сухой лист, объехал на кривой. Нельзя болтать с молодыми боотурами о правде Кузни!
Нельзя!
— Еще как кричал, — я вздохнул. — Арт-татай! Знаешь, как оно больно?
— Как?
— Ну, когда берут шлем? А он тебе мал, понял? Берут шлем и начинают тебя в шлем колотушкой забивать! Бац, бац! Забьют, а потом велят: «Да расширится твоя голова!» Тут любой заорет, будь он хоть из камня…
Эсех поскучнел. Байку про шлем и колотушку он уже слышал. А кто ее не слышал? В его-то годы?! Рыба сорвалась, ушла из сетчатой ловушки. Что я теперь ни скажи, какие тайны ни раскрой, все будет забавой взрослого, решившего подшутить над легковерным молокососом.
— Сказочник!
Со злостью, которую я хорошо помнил, мальчишка сплюнул под ноги. Я думал, плевок упадет на черную-черную, тройную тень Эсеха, но сгусток слюны извернулся и упал на другую тень — мою.
— А что? — я подмигнул грубияну. — Хочешь сказку?
— Хочу! Про Кузню?
— Нет, — мне вспомнился дядя Сарын. Как-то он там? Хочется верить, что выздоровел. — Про ученый улус.
— Улус? Ученый?!
— Ага. Жил да был один улус. Побольше наших, а по тамошним меркам — совсем крошечный.
— Разграбить бы, — мечтательно протянул Эсех. — Сжечь. Дотла.
— Зачем?
— Добыча. Рабы. Удовольствие. Ладно, валяй дальше.
— Населяли этот улус люди ученые, с большими-пребольшими головами. Знаешь, сколько разной ерунды влезало в эти головы?
— Расколоть, — по-моему, Эсех все решал одним-единственным способом. — Ерунда и высыплется. Собрать в кучу, поджечь — пускай горит!
Нас прервала старуха. Тяжко пыхтя, жена мастера Кытая выбралась на крыльцо: гуп, гуп, гуп! Это ее шаги я услышал загодя, но принял за шум кузнечного ремесла, один из множества. Обеими руками кузнечиха держала здоровущую миску с похлебкой. Я принюхался. Жеребячья требуха с дроблеными хвостами. Заправка: древесная заболонь с топленым салом. Куба ахылыга, кихилэ, кириэн[54]
— для кислинки и остроты. Предательский живот Юрюна-боотура оглушительно забурчал. Во рту слюны скопилось — плюй, не хочу! Три тени, тридцать три — заплюю!— Обойдешься, — бурчание кишок насторожило старуху. — Не про тебя, проглота, варено…
Кряхтя, она наклонилась к саням:
— Держи крепче, отберут! Хозяин велел…
Нюргун принял миску без возражений и сразу начал хлебать, чавкая и отдуваясь. Ложки ему не принесли, да ложка и не требовалась: жидкое Нюргун пил, гущу выгребал пальцами. Слопав треть, а может, половину, он зыркнул на меня поверх края миски: хочешь? Я отмахнулся: мол, сыт. Ешь без стеснений, сколько угодно!
Ну, он и навалился.
— Сказку, — напомнил Эсех. Живот мальчишки бурчал громче моего. — Чего замолчал? Ты давай, говори! Твой улус в набеги ходил?
— В набеги? Нет, не ходил.
— Ну хотя бы на охоту!
— На охоту ходили, да. Люди ученого улуса охотились за силой, — сказка отвлекала от ворчания в брюхе. Я мысленно поблагодарил дядю Сарына за то, что слышал эту сказку тыщу раз и запомнил назубок. — Они знали, что силу можно запереть в темнице и высвобождать по мере необходимости, для своей пользы. Силу ветра, быков, воды, солнца…
— Боотуров! Мы сильные!
— Насчет боотуров ничего не знаю. Жители ученого улуса решили заполучить силу самого главного, самого могучего движения — хода времени. Время движется, а значит, может тянуть повозки, пылать в светильниках, зажигать звезды — и гореть в них.
Звёзды!
Я похолодел. На привале Нюргун сказал мне: «Время горит в звёздах». И я, дурак, счел это бредом, сонной одурью. Забыл, отмахнулся, не сопоставил. Но ведь Нюргун никогда не слышал сказку дяди Сарына! Откуда же…
— Время горит в звёздах.
Я был уверен, что это Нюргун. Набрал полный рот похлебки, проглотил — и повторил свои удивительные слова. А то, что голос чужой, так похлебка горячая. Вот горло и перехватило! Я не мог, не желал поверить своим ушам: Нюргун молчал да плямкал, а про время и звезды вспомнил совсем другой человек.
Человек-женщина.
— Время, — старуха криво улыбнулась. — Ох уж это время…
Улыбка ее не красила. Мне вспомнилась другая старуха — ящерица подземелий, добрая няня Бёгё-Люкэн. Та пряталась в тени лютого голода, лишь изредка высовываясь наружу, возвращая рассудку ясность. Кузнечиха пряталась в тени мужа, не интересуясь ничем, кроме дел семейных. В первый мой приезд, да и во второй, когда я привез Зайчика в перековку, она вообще не заговаривала с нами. Кормила, потому что так велел мастер Кытай, и всё. Исчезни мы, пропади пропадом — и не заметила бы, мимо прошла.
Мимо, подумал я. Мама. Нет, мама. Не хочу я сравнивать кузнечиху с тобой.
— Чему и гореть в звездах, если не времени[55]
? — старуха облизала сухие губы. На нас с Эсехом она смотрела так, словно мы с юным адьяраем были ровесниками, и ума на двоих имели горсточку, да и та просыпалась сквозь пальцы. — Быков в звезду не запряжешь, дровишек не подкинешь. В конце концов, если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно?— Нужно, — осторожно согласился я.