Ветер трепал полы рысьей дохи, обнажал подшерсток, густой и пышный. Вместо того, чтобы надеть доху в рукава, Умсур накинула ее на плечи, поверх своих удаганских одежд: белых-белых, с длиннющей бахромой по подолу, до самых щиколоток. Бродяга-ветер норовил сорвать, сбросить доху с женщины, как тучу срывает со снежной вершины горы.
— Ты лучше спроси: когда? Он чуть не сбежал при рождении. Мы едва сумели его остановить. Если бы не Мюльдюн…
По спине у меня потекла струйка холодного пота: от затылка к копчику. «Яму закрывают крышкой, а сверху наваливают земляной курган, чтобы боотур не сбежал. Он, как из утробы выпадет, крышку откинет, курган развалит — и давай дёру! Тут держи, не зевай! Если крышка не задержит, курган не остановит, отец не схватит за левую ногу…» Я был уверен, что Кустур врет. Ну, не врет — сказки рассказывает, чтобы интересней было. Интересно, что же такое слышал мой приятель Кустур, если запомнил, переложил на свой лад? А главное, от кого — от отца-кузнеца? От дедушки Сэркена?!
— Мы хотели его довести, — Умсур надвинула шапку на лоб. Тень упала на резкие птичьи черты лица сестры, состарив ее на тыщу лет. — Я про колыбель в Елю-Чёркёчех. Третья — молодильная, вторая — исправительная. Надеялись, что доведем. Мало ли чего мы хотели? Мы ошиблись. Пришлось тащить сюда, ко мне.
— Довести? — злоба распирала меня. Так бродящий кумыс грозит разорвать тесный, плотно закупоренный бурдюк. — Довести до чего? До безумия? До смерти?!
— До приемлемого состояния.
— А так просто вы не хотели его принять? Я бы на его месте…
— Что — ты?
— Я бы тоже от вас сбежал! Чем он плох?
— Он слишком хорош. Он лучший, самый лучший. Когда он расширяется, он не знает границ. Это скверно, малыш, очень скверно. Ты уж поверь мне на слово, ладно? Но это полбеды — если он, сильный, схватится с другим сильным, противник Нюргуна тоже теряет границы, — Умсур щелкнула пальцами: раз, другой, третий. Кажется, она подбирала верные слова. — Выходит из берегов, понял? А сила — такая упрямая штука… Если где-то прибудет, где-то обязательно убудет.
— Точно? — усомнился я.
— Точно. Таков закон. Не веришь, спроси у отца.
— И что?
— Если силы где-то убудет чересчур, Осьмикрайняя покатится в тартарары. Но и это не все. Нюргун младше тебя, братец.
— Ну да!
Врет, подумал я, глядя на Нюргуна, рвущегося прочь из слизистых пут. Если врет в этом, значит, врет во всем. Ей нельзя верить. Я тряхнул головой, гоня прочь детскую доверчивость. Волосы упали мне на лицо, как тень от шапки — на лицо Умсур. Нет! Волосы упали мне на лицо, как спутанная копна кудрей закрывала Нюргуну лоб и глаза. Я содрогнулся, как Нюргун. Передернулся всем телом, как Нюргун. Хотелось на волю — туда, где я ничего не знал о втором старшем брате, и был счастлив.
Умсур взяла меня за плечо:
— Ты верь мне. Хорошо? Ты видишь тело, а я говорю про разум. Он старше тебя плотью, но младше рассудком. И всегда будет младше, даже через сто лет. Тут уж ничего не поделаешь, Юрюн. Хоть в каждой колыбели лежи до кровавых пролежней — ничего.
— Младше? — я вырвался. Мне это не составило никакого труда. — Не знает границ? Чуть не сбежал? И вы мучили его в железной колыбели, а потом приковали к столбу на веки вечные?! Да есть ли семья добрее нашей?! Мне впору гордиться!
— Мы думали, так будет лучше. Ты считаешь иначе?
— Да!
— Вот, — Умсур указала на столб. — Поступай, как считаешь нужным. Хочешь, спасай. Хочешь, я уведу тебя отсюда. Семья подчинится твоему решению, Юрюн-боотур.
— Ага, подчинится, — хохотнул я. — Держи карман шире!
И вторая струйка пота пролилась вдоль хребта, когда осколок льда вонзился мне под ребра. Я вдруг понял с убийственной остротой: да, они подчинятся. Для этого Юрюна Уолана и привезли сюда. Ты хотел, сильный? Ты получил, что хотел. Семья на совете передала тебе право решать, и ты сейчас свалишься вниз, в жернова зубчатых колес, потому что нет ноши тяжелее, чем свобода выбора. И Умсур не поможет тебе ни капельки: будет стоять, смотреть и соглашаться с тобой, что бы ты ни сделал. Соглашаться — это ведь не значит помогать, правда?
Не знает границ. Всегда будет младше. Громадный дядька, пленник столба. Если выбор за мной, то и последствия — на мне. Кем я буду при Нюргуне? Нянькой? Сторожем? Столбом?!
Волшебной боотурской слизью?
— Что ты делаешь? — спросила Умсур. Сестра отошла на шаг, к черному провалу входа, ведущего на карниз. Она разглядывала меня так, будто впервые встретила в ночной чаще, а не подмывала мне в детстве пухлую ребячью задницу. — Вот прямо сейчас: что ты делаешь, Юрюн?
— Расширяюсь, — огрызнулся я. — Расту. Вооружаюсь.
— Зачем? Здесь есть враг?
— Есть.
Она не удивилась моему ответу. Видела, что я ее обманываю, что я остаюсь прежним, маленьким, безоружным, и нисколечко не удивилась. А может, она видела, что я, сам того не ведая, говорю чистую правду. Умсур в семье не без оснований считалась умницей, а мне до своей случайной правды — еще расти и расти, уж извините.
— Кто? Я? Нюргун?
— Я.
— Ты?
— Я — враг. Я слишком много думаю.
— Это плохо?
— Для боотура?
— Да.
— Плохо. Плохо. Очень плохо.