Из угла за нами с опаской наблюдал Нюргун. Супил брови, облизывал губы. Он терпеть не мог, когда мы с Айталын ссоримся. На его круглом, лоснящемся от пота лице прямо-таки отпечаталось знаменитое, тяжелей горы и угрюмей грозовой тучи: «Не люблю!» Если оно еще не прозвучало, так только потому, что Нюргун до конца не был уверен: ссоримся мы взаправду или всего лишь ласково беседуем.
— А мама так делает!
— Нет, не так!
— Так!
— Нет!
— Ну почему? Вот смотри: я налима разморозила?
— Разморозила. А мы его поймали.
— Я поймал, — подал голос Нюргун. — Давно. Люблю.
— Ну хорошо, — согласился я. — Ты поймал налима…
Я содрогнулся, вспомнив эту рыбную ловлю. Алатан-улатан! Нет, в детстве я тоже, случалось, ловил налима руками. Днем, в летнюю жару, рыба прячется под камнями, корягами, в придонных норах. Ты раздеваешься, лезешь в речку голышом и шаришь в укрытиях. Нашарил? Ныряй и хватай добычу за жабры. Если мелочь, один палец в рот, другой — под жабры. Налим скользкий, верткий, иначе его не удержать. Но поздней осенью? В холоднючей воде? Когда река вот-вот встанет, оденется в ледяную броню?! Я ждал на берегу, и то меня бил озноб. А Нюргун плескался, нырял, хватал, выбрасывал на прибрежные камни… И не пустяк с хвостом, а матерущих рыбин весом с трехлетнего мальчишку! «Вылезай! — кричал я ему. — Простудишься!» Он хмурился, уныло шлепал на мелководье. Вылезать ему не хотелось, но мое слово слишком много значило для Нюргуна. «Ладно, — сдавался я. — Возьми еще парочку, и хватит…»
— Ты поймал, я заморозил. А ты, сестричка, разморозила. И решила сварить балхай[3]
. А что? Обычное дело. Отрубила ты налиму голову, вынула потроха с икрой…Я содрогнулся второй раз, вспомнив, что значит это безобидное, это смертоносное «решила сварить». Как мы выжили, ума не приложу. «Топор!» — и кухонный топорик свистит у меня над ухом. «Нож, сюда! Живо!» — и остро заточенный нож на лету срезает прядь волос с макушки Нюргуна. «Эй, доска! Да не ты, балбесина! Разделочная доска!» В последний момент я отпрыгиваю, доска краем чиркает меня по щеке и уносится к грозной Айталын-боотурше. Ой-боой! Как же мы, человеки-мужчины, скакали! «Ложка! Ложка с дырками! Миска…» Хрясь, тресь, бряк! Пар столбом, вода кипит, рыба варится. Запах — до Седьмых небес. Папа с мамой, небось, принюхались: «О, чуем! Наша дочка стряпает!» Вот тогда-то Нюргун забился в угол, расплылся в улыбке и заявил: «Люблю!»
Ну, это случилось еще до нашего спора.
— Отрубила! — Айталын подбоченилась. — И вынула!
— И сварила, — кивнул я. — И ложкой размешала.
— Размешала!
— И пестиком растерла. И кости выбросила.
— Выбросила! Как мама!
— Ага, точно.
— И заправочку кисленькую! Остренькую!
— И заправочку.
— Так чего ж тебе, чиччику[4]
драному, надо? Садись, ешь!— Мама, — начал я, наслаждаясь каждым словом, — у нас терпеливая. Она балхай ставит в холодок. Ждет, пока застынет. А печеночку мама разминает и сверху кладет, горкой. Прямо на студень. Красотища! Мама ждет, не торопится. А ты из котла в миски — хлюп! Ешьте, братики! Обжигайтесь! Бегом сварено, бегом съедено… А еще говорила, что хочешь Мюльдюна побаловать!
— А вот и побалую! Прилетит Мюльдюн, ему и остынет. Ему и застынет! Ему с печеночкой! А вы, бездельники, перебьетесь…
— Летит, — сказал Нюргун.
— А ты молчи! — напустилась на него Айталын. — Будешь мне тут! Будешь… Стой!
Нюргун встал.
— Нет, сядь!
Нюргун сел.
— Да что ты скачешь? Ты повтори! Что ты сказал?
— Летит, — повторил Нюргун.
И для верности ткнул пальцем в потолок:
— Мюльдюн летит.
— Уже? Ой, я побежала! Я встречать…
И моя драгоценная сестричка опрометью выскочила за дверь. «Доха! — услышал я. — Шапка!» Не помню, рассказывал я вам или нет, но Айталын умудрилась приучить одежду откликаться на зов. Сестра бежит, доха летит вслед, догоняет. Я сколько ни пробовал — ни в какую! Кричу, горло сорвал — хоть бы сапог прискакал, что ли?
— Еда, — Нюргун прервал мои размышления. — Вкусно.
— Смотри, не обварись.
— Горячо. Люблю.
И он сел к столу хлебать балхай. Встречать нашего старшего брата Нюргун, судя по всему, не собирался.
2
Можно?
Облако кружило над домом.
Если верить другим облакам, стоячим, ветра не было вовсе. Если верить этому облаку, ветер сошел с ума. Или, что вернее, Мюльдюн сошел с ума. По какой причине он наматывал круги над нашей крышей, а не спускался на загодя расчищенное место у крыльца, я знать не знал. Я просто беспокоился. Скажете, зря? Может, и так. Но из всех путей Мюльдюн-бёгё обычно выбирал кратчайший. Ему было проще напролом, чем в обход. И вот на̀ тебе…
— Давай! — надрывалась Айталын. — Дава-а-ай!
И махала рукой.
Мюльдюн не давал. Кружил и кружил, словно шутник-табунщик пристегнул ездовое облако к коновязи ремнем-невидимкой. Эй, Мюльдюн, подумал я. Ты чего? Ты кого-то высматриваешь? Нюргуна, что ли? Мы с сестрой на виду, значит, Нюргуна. А зачем тебе его высматривать? Болван, ответил мне Мюльдюн. С кем ты разговариваешь? Со мной?! Ты сам с собой разговариваешь. Сам себе объясни, и отстань от меня.
— Дава-а-а-ай!
Облако оставалось в небе.
— Анньаха! Анньаха!