Так, после стольких дней полнейшего покоя, он с удивлением чувствовал, как в нем возрождается пожирающий огонь, тот огонь, что перешел в вены земли и в это самое время согревал ненасытные сердца растений. Напрасно он считал, что взошел на некое высокое плато, где жизнь, наконец, стала самой собой, а покой — бесконечным. Симон видел, что в покое нельзя поселиться навечно, что он не уединенный край, не место отдыха, которое можно занять раз и навсегда. Нет, каждый день покой был поставлен на карту, и каждый день его приходилось снова завоевывать. Каждый день, как убирают комнату, убранную накануне, как стирают пыль, что снова осядет, как чинят то, что будет сломано завтра, — так следовало, проснувшись, повторять те же самые движения, чтобы защитить или отвоевать завоеванные или потерянные позиции. Все происходит так, будто жизнь — не нормальная среда для живущих; как пловцы в воде, они держатся на поверхности лишь благодаря беспрестанно повторяемым движениям, и каждая минута бездействия, забытья или сна представляет для них смертельную опасность. Симона пугало огромное усилие, требуемое, таким образом, от каждого человека. Он видел, что тот огонь, которым он тогда жил и, как ему казалось, смог утишить, только притворился затухающим; этот огонь был из тех, что не обходятся малой добычей и, однажды разгоревшись, не стихает, чье пламя рвется вверх, пожирая все на своем пути. Он снова запылал в Симоне, снова в безмолвии дней жалил человека, которого оказалось невозможно насытить. Значит, глупо было мечтать о чем-то ином, нежели это постоянно нарушаемое и восстанавливаемое равновесие, похожее на равновесие при ходьбе, которое и есть сама жизнь! Порой даже Ариадна, всегда такая бесстрашная, боялась этой таинственной силы, что родилась между ними и неудержимо росла. Случалось, что она опускала глаза под взглядом Симона, отступая перед острым наслаждением, которое должна была позволить ему себе доставить. Но вскоре она поднимала их под настойчивостью глаз, смотрящих на нее, и чувствовала тогда, как ее жизнь омывает восхитительная глубокая струя. Они подолгу смотрели так глаза в глаза, слившись в нематериальном, всепоглощающем поцелуе, трепеща на грани поступка, который не решались более совершить. И действительно, этот поступок все более казался им таким огромным, требующим от них такой отрешенности и чистоты, что они спрашивали себя, смогли бы они стать настолько чистыми, настолько отрешенными, чтобы решиться на это еще раз, смогли бы они придать этому достаточно искренности и благочестия. Отдавшись друг другу, они более не чувствовали себя вольными снова решиться на близость; какая-то высшая сила побуждала их к совершению поступка, по-прежнему казавшегося им прекрасным, но которым они теперь боялись не суметь управлять: наверное, именно в этом, а не в самом поступке, коренилась ошибка, зло, именно на этом этапе жизни, за этим пределом сила, повелевавшая ими, могла превратиться в силу помрачения.
Дни становились все длиннее, все теплее. Довольно часто они поднимались по тропинке Боронов и останавливались на полпути, в том месте, откуда открывался луг, над которым возвышался Большой Массив, в том самом месте, где Ариадна как-то сказала: «Я счастлива…» И действительно, они были счастливы; и были уверены, что обретут это счастье столько же раз, сколько придут и сядут на каменистой насыпи, у пересечения дорог, ведущих их друг к другу. Когда солнце садилось за поблекшие вершины, вырисовывавшиеся угловатыми силуэтами, небо над белесым снегом тотчас вновь становилось синим, чистым, притягательным. Это было красивым зрелищем и давало им отдых от любви. Их пробудившиеся сознания вместе опережали то, что должно было произойти.
— Как я люблю этот свет, — сказала она однажды, — солнца уже нет, но можно подумать, что небо еще полно им, что оно само излучает свет.
Симон сидел рядом с ней, обнимая ее; и все же она чувствовала себя еще недостаточно защищенной.
— Придвиньтесь ближе…
— Я совсем рядом.
— Ближе!..
Он улыбнулся.
— Вы боитесь?
— Да, наверное… Как раньше вы — природы.
— Почему природы?
— Разве ее красота не чрезмерна?
Впервые он слышал, чтобы она так говорила: он посмотрел на нее, встревожась.
— Разве в мире может быть что-то чрезмерное?
— Мне кажется, — сказала она, — что в подобной безмятежности есть что-то горькое для нас…
Он слушал ее с тревогой, спрашивая себя, не возвращается ли старая мука, и удивляясь тому, что она речет устами Ариадны… Но он попытался возразить ей.
— Может быть, просто этот пейзаж самодостаточен, — сказал он. — И все же в нем нет ничего враждебного, замкнутого, он не утаивает ничего своего. В нем заключено совершенное обладание… Им можно обладать целиком…
Она обратила к нему изменившиеся глаза — их пламя сияло в сумерках, как рыжеватый самоцвет.
— Вы думаете? — спросила она с внезапным волнением. — Вы думаете?..