И действительно, каждая встреча еще более проясняла то чувство, которое с самого начала возникло у него к Ариадне. Ее отношения со всеми вещами — природой, Богом, смертью — были простыми и естественными. Между ней и ними существовало что-то вроде договора, избавлявшего ее от всяких страхов. Среда, в которой она жила, была наделена непосредственным разумом, врожденной способностью к жизни. Невинной рукой она соединяла вокруг Симона нити, которые столь долго приводили его к противоречивым фактам, и мир, до сих пор обреченный на раздоры, борьбу между противоположными началами, разделенный на бесцветные категории благотворных и злотворных вещей, добра и зла, вновь обретал, благодаря ей, единство, без которого не бывает порядка. Невозможно было представить, что это единение Ариадны со Вселенной может прерваться. Вероятно, именно поэтому она так мало старалась оградить себя ото всего, что считается опасным: холода, снега, ночи… Она, наверное, даже и не думала о том, чтобы оградить себя от любви или счастья. Она шла навстречу всем этим явлениям с равным бесстрашием, в том же коричневом платьице, украшенном светлым воротником, стянув лентой волосы, открыв лицо. Тот же наряд, те же цвета служили ей для всех свиданий: шла ли она побеседовать с потоком, на берегу которого Симон иногда к ней присоединялся, или она шла к изголовью умерших, где, случалось, Симон заставал ее, стоящей в маленькой голой комнате с бетонными стенами, куда не проникал свет, выпрямившись, опустив руки, странно раскрыв глаза…
Молодой человек не пытался ни замедлить, ни поторопить ход событий. Он не задумывался, нужно ли ждать чего-то, надеяться. Он одним махом пересек черту, за которой для жизни необходима надежда, где пребывают в ожидании, где подают необходимые знаки, чтобы обратить на себя внимание судьбы, где совершают поступки, нужные для получения определенных результатов. Счастье — это когда больше не ждешь, когда ни надежда, ни тревога больше не имеют смысла, когда не может быть ничего выше того, что есть. И в этом счастье было нечто большее, чем счастье: ибо оно было лишь частью того покоя, что исходит от ощущения задушевного согласия с миром.
Многие в Обрыве Арменаз еще не изведали этого покоя. Многие надеялись, многие ждали… Когда однажды вечером Симон, возвращаясь к себе, шел через вестибюль «Монкабю», кто-то потянул его за рукав, и он увидел Крамера, попросившего его зайти на минутку к нему в комнату — ведь люди не любят оставаться одни в несчастье.
Крамер обосновался в «Монкабю» три месяца назад, но эта перемена не принесла ему добра, он постоянно болел. Он только что перенес обострение, приковавшее его к постели, и его нетерпеливая и бурная натура плохо приспосабливалась к такому режиму. Непрерывно жалуясь Симону, Крамер тащил его к своей комнате, вовсю жестикулируя и извергая поток ораторского красноречия.
— Мусье Симон!.. Даррагой мусье Симон! Зайдите на минуточку! Зайдите, пррашу вас! Зайдите! Я вас кое о чем папррашу!..
Его речи придавал особый колорит сильный акцент, с которым не смогли совладать годы жизни во Франции, и перекаты «р» вкупе с искажениями слов, а также с усилиями, которые он прилагал, чтобы их выговорить, будто придавали самым пустым словам неожиданную значимость. Но слова Великого Бастарда не были пустыми, как не были банальными звонкая страстная нотка, дрожащая в его голосе, и беспокойство, читавшееся на его лице. Крамер явно был человеком, для которого нигде в мире не существует ни успокоенности, ни насыщения, перед которым каждая минута жизни ставит проблемы. Поэтому никто в Обрыве Арменаз не решался водить дружбу с человеком, таившим в себе столько неизвестного. Но само непонимание, окружавшее Крамера, делало его для Симона более симпатичным, чем все дружеские уверения. Г-н Лаблаш не преминул предупредить его, что никакие отношения с Крамером невозможны. Но Симон достаточно не любил г-на Лаблаша, чтобы попытаться сделать то, что тот считал невозможным.
— Вы так дабрры ка мне! — продолжал Крамер, все подталкивая его к своей комнате. — Какой вы настоящий жентельмен!..
Слово «джентльмен» в его устах было самой лестной похвалой. Однако Симон испытывал неловкость, как человек, выслушивающий комплименты неизвестно за что. Он не сопротивлялся и вошел в комнату, где царил невообразимый беспорядок. Крамер объяснил:
— Я таррапился, услышав, как вы идете: падумал, что это вы. Здесь только у одного челаэка такая паходка…
— Вы думаете?
— О, я уверрен!.. Я знаю!
Указав на кровать, он добавил с наигранной веселостью:
— Я тут прровел достаточно врремени, чтоб знать… Мне не надо виить лица…