Деятельность моя заставляла меня несколько разбрасываться, но все же она давала гораздо больше удовлетворения, чем политическая работа как таковая; политическая ситуация как-то запуталась, линия, отграничившая нас, впередовцев, стерлась, и часто позиция наша была как бы искусственной. (Это относится, впрочем, очень часто к эмигрантским группам.)
Внутри группы «Вперед» тоже опять пошел разлад. После короткой, но довольно тяжелой распри между Богдановым и Алексинским первый покинул группу «Вперед», и после этого Алексинский развил до кульминационного пункта свои выдающиеся способности дезорганизатора: ему удалось постепенно поссориться и отколоть от нас тов. Менжинского{249}, Покровского{250} и в конце концов самым нелепым и довольно гнусным образом порвать также и со мной. Группа вовсе исчезла бы с лица земли, если бы ее женевская часть (тт. Миха, Лебедев-Полянский{251} и др.) не усилилась с моим переездом в Швейцарию.
Сближение группы «Вперед» с большевиками и вообще сплочение левого фланга произошло в результате войны.
Объявление войны я пережил еще в Париже, но сейчас же после этого мы с семьей поехали в Бретань, в маленький город Сен-Бревен, против города Сен-Назера. Там мы поселились на даче. Живя во Франции, испытываешь некоторое влияние той страны, судьбы которой на тебе непосредственно отражаются и определенным образом волнуют всех окружающих.
Несмотря на разные ненавистные поступки германской армии, я очень быстро обрел равновесие и стал на решительную интернационалистскую позицию.
Осенью я вернулся в Париж и нашел там готовую почву. На одном митинге русских эмигрантов, на котором определялись наши отношения, мы выступили вместе с Черновым как интернационалисты{252}. На этом и подобных собраниях определилось, что и социал-демократы и эсеры распались пока только на два очень заметных лагеря: лагерь интернационалистов — сторонников объявления во что бы то ни стало всеобщей социальной революции против всех правительств, и националистов, всеми правдами и неправдами прикрывающих свой национализм, но фактически бывших определенными сторонниками англо-франко-русского правительственного союза.
В качестве корреспондента «Киевской мысли» я старался просочить кое-как наш яд и в Россию и вместе с тем воспользоваться моим положением журналиста, чтобы побывать в Сент-Адресе, с одной стороны, то есть в резиденции бельгийского правительства, а с другой стороны — в Бордо, где жило французское правительство.
Там я вел с Гэдом и Самба длинные разговоры, которые глубже убедили меня в колоссальной ошибочности так называемого революционного патриотизма.
Газета «Наш голос», которую начали издавать в то время тов. Мануильский и тов. Антонов{253}, не решилась резко наметить линии.
Это беспокоило меня, и именно я первый напечатал статью против Плеханова, где ясно доказывал, что расстояние между нами и Плехановым гораздо больше, чем между нами и хотя бы меньшевиками-интернационалистами.
Сначала редакция очень смутилась и даже написала какое-то бормотание, извинившись за эту статью, но позднее сама вступила на этот же путь.
Но в то время, как в нашем лагере происходило быстрое сближение и лозунг борьбы за интернационал, при этом обновленный и ярко революционный, прикрывал собою наши разногласия, у меньшевиков было не то. Мартов хотя и вошел в редакцию «Нашего слова», но всячески уклонялся и скользил из рук, когда я ставил вопрос с особой остротой. Я выдвинул лозунг, который поддержала вся редакция «Нашего слова»: рвать с оборонцами и смыкаться по линии интернационализма независимо от других оттенков. Но Мартов рвать со своими оборонцами не хотел, старое знамя меньшевизма оказалось для него слишком дорогим.
Это политически и погубило его.
При всех своих блестящих способностях Мартов смог только от времени до времени подниматься и сверкать своим тонким политическим умом, но потом вновь шел ко дну, потому что его всегда тянуло в бездну это несчастное пристрастие к меньшевистскому знамени как таковому.
Этот вопрос был для нас одним из мучительных, и рядом с героическими атаками на всякого рода патриотизм, атаками, которые были бесконечно трудны в обстановке французского испуга и угара, мы тратили много времени на то, чтобы убедить меньшевиков-интернационалистов отколоться от своей партии и примкнуть к нам.
Менее интересовали нас судьбы эсеров. С эсерами-интернационалистами (Черновцами) мы не прочь были заключить теснейший союз. Но союз этот тем не менее не состоялся, мы так сказать не успели его наладить — он нам не казался политически настолько важным.
В среде же самих эсеров раскол был явный, и пошел он не по позднейшей линии правых и левых эсеров, а по линии патриотов и интернационалистов, как у нас. Причем во главе левой фракции стоял Чернов.