— А в Соединенных Штатах, в Лос-Анжелесе, один мультимиллионер, человек тщеславный и глупый, заказал мне расписать парадную залу своего дома. Триптих. Тема — тропическая Америка. Я поставил ему условие, что до окончания работы он не будет приставать ко мне ни с советами, ни с критикой. И он действительно условие выполнил, не приставал. Он даже и не знал, что я там пишу, ибо находился в своем оффисе в Нью-Йорке. Тропическая Америка. Он воображал, что я изображу ему экзотическую зелень, крокодилов, цветы, обнаженных бронзовых женщин. Как бы не так. На фоне богатейшей природы я нарисовал ему индейца в виде Иисуса Христа, распятого на кресте. А наверху на кресте посадил американского орла. Того самого, которым они украшают свои доллары. У заказчика хватило ума не поднимать шума и не подавать в суд, так сказать, не вступать в конфликт с искусством. А соскребать фреску было жалко: как-никак заплачены деньги. И немалые. Тоже картину арестовали — заказали шикарную ширму и заставили ею картину. Вот какие вещи случаются у нас, дорогая донья Юлия.
Потом из маленького жилого домика переходим в большие, как ангар, помещения, где не сразу, а по частям, так сказать, по блокам, ибо это индустриальное название в данном случае вполне уместно, рождается новая гигантская композиция. Тут выясняется, почему из мастерской художника на улицу доносятся заводские шумы. Юноши всех цветов кожи — белые, желтые, коричневые, черные — ученики Сикейроса, приехавшие к нему из разных стран, трудятся над гигантскими человеческими фигурами, монтируют стальные рельефы, выкладывают мозаики из весьма увесистых камней, рисуют. В соседнем помещении из металла варят специальные краски, изготовляя их по собственному рецепту Сикейроса: все делается на века. Цвета должны быть прочными.
Сейчас обеденный перерыв. Помещение пусто, со всех сторон смотрят человеческие фигуры, как бы несомые одним могучим потоком. Сотни фигур и ни одной в состоянии покоя. И, как тогда ночью в варшавском отеле, я оказываюсь окруженным всеми страстями человеческими: ужасом, торжеством, радостью, горем, — и все это несется в общем потоке из седой древности в нашу космическую эпоху ракет и луноходов.
Иные фигуры в этой, созданной средствами изобразительного искусства «человеческой комедии», кажутся знакомыми. Ну да, это палач и диктатор Мексики генерал Диас, против которого когда-то сражался студент Художественного училища Альфаро Сикейрос; это вожди мексиканской революции Сапато и Вилья; это портреты любимых художников мексиканского народа Риверы и Ороско. Человечество движется в этом непрерывном потоке через кровь войн, через крах надежд к освобождению. И хотя мы видим лишь малые частицы этой грандиозной работы, просто чувствуется, как художник, ненавидя вековечную эксплуатацию, страстно изобличает мир капитализма. Несмотря на драматизм воспроизведенных ситуаций, образное решение этой грандиозной темы лишено трагического звучания. Наоборот, вся борьба страстей воспринимается как апофеоз человеческой силы.
Чувствую, что, вернувшись домой, трудно будет рассказать землякам о масштабах грандиозной этой работы, и поэтому мы все фотографируемся вместе с мастером около одного из художественных блоков, так сказать, выполняем роль масштабных линеек.
Перед прощанием оговариваем детали процедуры вручения Ленинской премии. Мастер начинает волноваться. Он говорит, что всегда считал Ленина величайшим человеком на Земле и что нет большей чести, чем прижать к сердцу знак с его изображением.
— Этот знак я буду носить у сердца. Что же касается денежной части моей премии, я переведу ее народам борющегося Вьетнама. Не устаю жалеть, что сейчас я уже в том возрасте, когда трудно носить боевое оружие. Я не могу поехать во Вьетнам, как когда-то поехал в Испанию в качестве боевого офицера. Пусть моя премия помогает вьетнамцам воевать.
Когда машина трогается, он и жена его стоят обнявшись в воротах виллы, и он машет нам вслед своим белым измятым, необъятных размеров крестьянским сомбреро.
В горы мы въезжаем запоздно. Ночь в этих краях надвигается без сумерек — просто солнце скрывается за хребтом, и тьма накрывает разом и улицы душистого городка, и горы, и землю. Только еще пронзительней начинают благоухать цветы.
Машина снова разматывает крутые извилины горного серпантина. Но мы уже не видим ни склонов, одетых голубоватыми соснами, ни обрывов, ни горных рек. Темно. Совершенно темно.
В темноте как-то особенно хорошо думается.