Сам Бенуа придавал особое значение именно этим пейзажам, «скромным наблюдением природы», как он говорил, не стильным композициям, не версальской лирике, не выдумкам и очарованиям своего «театра». И в самом деле, многое в этих «скромных» пейзажных этюдах открылось мне впервые: какая-то японская четкость формы, верность глаза, свобода рисунка, выразительность пятна. То, что представлялось малоинтересным, случайным, почти ученическим на выставках, вдруг ожило в рабочей обстановке, выглянув на свет Божий из вместительных папок художника. Да, это были этюды, но и больше: красиво скомпонованные, взятые в фокус внимания этюды-картины. Так зарисовывали природу старые мастера, невольно насыщая ее своей манерой, своим стилем. Некоторые из них я хорошо запомнил, словно вижу перед собой…
Бретань? Конечно Бретань: изрезанный берег, скалы подползли к самому морю, насупленные, как развалины замков; отчетливыми планами чередуются профили их, не отражаясь гладкой водой, с лиловыми гребнями камней, торчащих на поверхности. А вот берег — издали, сверху: тоже скалы-руины, обросшие жесткой травой и кустарником; внизу поле со сжатым хлебом в копнах, длинные борозды меж, клин морского заливчика и покатые холмы на горизонте; огромные серые облака, такие же растрепанные и оттененные бороздами, обступили кусочек синего неба. И еще — дорога, шоссейная, береговая, как все в этой седой стране, живущей морем и воспоминаниями о викингах. Дорога врезалась в песчаную землю, забросанную валунами, и огибает группу каменных хижин, точно приросших друг к другу, с буро-красными черепичными крышами. Этих берегов много, с фигурами крестьянок в белых крылатых чепцах, застывших, как камни, на пригорках и подле старинных церквей, у берегов, желтеющих отмелями, испещренных грудами каменных осколков, поросших местами низкой обветренной елью… Но Бретань прячется в папки, и взамен показываются уголки каких-то модных пляжей с играющими на песке ребятами и по-импрессионистски солнечными пятнами. Потом мелькают окрестности Лугано: вечнозеленые, мягко очерченные холмы над волшебным озером; кое-где башенки деревенских колоколен над кудрями олеандров и туй.
И все-таки невольно засматриваешься дольше на этюды Версаля. Удивительно строг Версаль Александра Бенуа, совсем не тот пышно суетный, раззолоченный, узорчатый, каким представляется он мне, знающему о резиденции Великого Людовика по мемуарам и рифмованным описаниям Делиля. Александру Бенуа и книги в руки. Ведь он там… жил при самом короле, и даже точнее: жил, все видел до самых дней его сварливой старости, опекаемых совращенной в иезуитство госпожой де Ментенон… Старый король не любит шума, не терпит суеты. Нет больше ни празднеств, ни музыки. Даже фонтаны звучат тише, чтобы не встревожить долгих королевских бессонниц. Двор облекся в темные камзолы и траурные плащи. Говорят шепотом. Ждут боязливо, надеясь втайне, освободительницы Смерти. А он, сгорбленный, исхудалый, не расстающийся с доктором и духовником, чувствует кругом это оскорбительное ожидание и молчит часами в своем низком кресле на колесах, смотря в неподвижную воду садовых бассейнов… Строгим кладбищенским безмолвием веет от версальских этюдов Бенуа. Словно он бродил невидимый по следам королевского кресла и подслушал мысли умирающего деспота.
Но ведь перед нами этюды с натуры? Ведь это кладбище — современный Версаль, давно забывший о своем короле, переживший пять революций, переделанный в музей Наполеоном III, оскверненный немцами, чуть было не уничтоженный Коммуной Версаль Третьей республики, пригород для воскресных прогулок черни? Так почему же не встречаешь в нем прохожих, современных прохожих? Почему на пустынных его террасах и вон там, в аллее, приютившей мраморных богинь, нет-нет, а мелькнет огромный белый парик и треугольная шляпа, и какая-то пышная старуха в темно-лиловом кринолине чинно выйдет из дворца, остановится у балюстрады и костлявым пальцем своим покажем молоденькой дочери, зашнурованной до обморока узко, на заходящее вдали солнце? Полно, разве это этюды «скромного наблюдателя природы»? Разве — не пережитое прошлое, до Коммуны, до Наполеона, до революции?
Когда после этих этюдов вспомнишь о картинах Бенуа, где он не хочет быть скромным, а с нескромностью очевидца рассказывает о том, что подсмотрела когда-то его древняя душа, становится понятным, откуда такое влияние сгона художников «Мира искусства». Ретроспективизм Бенуа — дар волшебства заражающего своей непосредственностью и притом, как я сказал, волшебства отзывчивого на все современное. В прошлом, которое он чувствует как пережитое, он любит не смерть, а вдохновляющий пример для настоящего. Он не замыкается, как Сомов, в своем заколдованном круге, а, побывав в стране мертвых, возвращается к жизни и ее художественным задачам обновленный, пламенным бойцом и созидателем.