Вышел я из метро и пошел
по центральной дороге,
И случайно в толпе уронил
свой большой кошелек.
А как поднял глаза, увидал
эти самые ноги
И я понял, что нету на свете
красивее ног.
Чулочек расписной –
Такой не спрясть ни в жисть,
А я насквозь блатной,
Вчера откинувшись.
Я сказал ей слова, и она
улыбнулась мне мило,
Как должна улыбаться однажды
злодейка-судьба.
И внутри у меня что-то больно
и сладко заныло,
И в мозгах приключилась какая-то,
прямо, стрельба.
Чулочек был на ней –
Глаз прямо не отвесть,
А я блатных блатней,
На пантомимах весь.
И пошел я за ней и глядел, и глядел
ей тайком в полу,
И она повела меня так, как
проводят слепых.
И когда чем-то твердым в парадном
мне дали по кумполу,
Эти милые ножки изящно мне
пнули под дых.
Чулочек был цветной
И фраеров – лишка,
А я, насквозь блатной,
Взял их на перышко.
И сирены вокруг, и огни замигали,
как в цирке.
А потом, как обычно, что даже
рассказывать лень.
Но когда я шагал коридором
знакомой Бутырки,
Вспоминал почему-то лишь этот
сиреневый день.
Чулочек тот смешной,
Что по ноге – плющом.
И я такой блатной –
На 10 лет еще.
ШПЛИНТ
Мусолил старую гармошку
Сосед по дому дядя Шплинт,
Щипал на картах понемножку
И на раздачах делал финт.
Сидел, как водится, конечно,
За убеждения, как встарь.
А первый друг его сердечный
Был циклопический кнопарь.
И говорил нам дядя строго:
«Краснеть не хочешь – не виляй.
Не можешь резать – нож
не трогай,
Сидеть не хочешь – не стреляй!»
Но это было б все – цветочки,
Когда бы не дал бог ему
Обворожительнейшей дочки,
И от другого, по всему.
И как-то раз, когда за полночь,
Он нас застукал втихаря,
Зажег огонь, сказал: «Бог
в помощь…», –
И начал резать все подряд.
И говорил нам дядя строго:
«Краснеть не хочешь – не виляй.
Не можешь резать – нож
не трогай,
Сидеть не хочешь – не стреляй!»
И с той поры своим кинжалом
Грозил до Страшного Суда.
Она из дома убежала
И не вернулась никогда.
А дядя сел. И в старой хромке,
Бог весть запроданной кому,
Пылились клавишей обломки
И так скучали по нему.
Я НЕ БЫВАЛ В МОНАКО