Привлекательность этой легенды – не только в том, что ее бытование пришлось на эпоху становления русского модернизма, когда Эдгар По, наряду с Шарлем Бодлером, Оскаром Уайльдом и некоторыми другими иностранными авторами, воспринимался как провозвестник новейших эстетических веяний, когда факт его посещения Петербурга – предполагаемый или только воображаемый – мог послужить символическим прообразом связи между предтечей символизма и его преемниками – русскими символистами. Думается, что в рассматриваемой коллизии не менее значимую роль играет и второй непременный компонент – собственно Петербург, со всей его определившейся к тому времени культурно-исторической и литературной мифологией. Петербург фантасмагорический, демонический, являющий, по словам Гоголя, «всё не в настоящем виде» («Невский проспект»), город-мираж, готовый рассеяться, город, в котором сосуществуют люди и тени, – все эти контуры петербургского мифа идеально резонируют с творческим миром Эдгара По, являющим собой «дворец воображения»: «Реальная жизнь, как она есть, стала казаться мне видением и не более как видением, зато безумнейшие фантазии теперь не только составляли смысл каждодневного моего бытия, а стали для меня поистине самим бытием, единственным и непреложным».[496]
Эти откровения героя «Береники» определяют тот образный код, которому подчинены многие другие персонажи, рожденные сознанием американского писателя; по словам 3. А. Венгеровой, «вся эта толпа существ с тревожными взглядами, бледными судорожными лицами, эти мятущиеся души, живущие на грани безумия, создают в произведениях Поэ фантастический мир, где возможное и несуществующее сливаются в новый род чудесного .. ».[497] Петербург «строгий» и «стройный», расчисленный, прямолинейный, выверенный по ранжиру – еще одна ипостась, резонирующая с Эдгаром По, создателем безукоризненно выстроенных «логических» рассказов и мастером, способным «самые исключительные внешние или психологические положения», по слову Достоевского,[498] развертывать в ясные, четко скомпонованные и интеллектуально выверенные сюжеты. «В самых фантастических рассказах, – отмечает та же Венгерова, – он наиболее трезв, наиболее виртуоз ‹…›. Творчество Поэ не бессознательное. Душа его полна мистических настроений, но, чтобы передать их, он пользуется всеми ресурсами своего холодного, острого, насмешливого ума, создает искусственные формы, наиболее отвечающие его намерениям, и никогда не дает стихийным элементам творчества выходить из-под сдерживающей власти рассудка».[499] Правомерно предположить, что в подсознании – а может быть, и в сознании – литераторов, очарованных легендой о пребывании Эдгара По в Петербурге, американский писатель («безумный Эдгар») и мифопоэтический Петербург представали как две индивидуальности, влекущиеся друг к другу, ощущающие глубинное родство и единую сущность своих натур.Уже в пореволюционные годы немало способствовал оживлению легенды Вл. Пяст, поведавший в своей мемуарной книге (1929) о событии, происшедшем в дни Февральской революции: «… полицейские сожгли свой архив (заключавший, как мне удалось впоследствии узнать, между прочим, вещь сказочной ценности для истории мировой литературы – документ, подтверждающий истинность того, что стало считаться с XX века легендой: запись о задержании на улице в начале 30-х годов XIX века американского гражданина
Привыкший начинать свою творческую работу там, где кончается документ (хотя бы в данном случае и сгоревший), Юрий Тынянов задумал новеллу об Эдгаре По в Петербурге. Об этом неосуществленном замысле писателя сообщил Н. И. Харджиев, приведя устный рассказ Тынянова «по памяти»:
«В ночную ресторацию на Невском приходит Пушкин. За соседним столиком сидит большелобый юноша со странным взглядом, сверкающим и мглистым. Юноша пьет водку, бормочет английские стихи. У Пушкина возникает непреодолимое желание протянуть ему руку. Но юноша смотрит на незнакомца почти презрительно и произносит сквозь зубы:
– У вас негритянская синева под ногтями…
Таков финал “жестокого рассказа” о воображаемой встрече тридцатилетнего Пушкина с двадцатилетним Эдгаром По».[501]